Виктор Муравьев подкараулил Надю возле читалки.
— Если ты из-за меня не едешь, — сказал он, сверля пространство суровым взглядом, — то напрасно. Скажи, и я сам не поеду. Мне там и делать нечего. Я-то как раз из-за тебя собирался…
— Не надоело, Витя? — спросила Надя. — Не надоело тебе землю копытами рыть?
— Надоело, — признался Муравьев. — Да что поделаешь. Не вольны мы в своей судьбе… Оказывается.
— Кто не волен, а кто и волен, — утешила его Наденька. — Кому какая планета.
— Погоди, Кораблева. Отольются кошке мышкины слезки.
Она эффектно расправила плечи. Тоже кое-чего умела не хуже Пустовойтовой.
— Это я мышка, Витенька. А ты ходишь за мной по пятам и хочешь съесть. Боязно-то как.
В первый день каникул, во вторник, она проснулась поздно и еще долго лежала, нежась, в постели, мусолила свежие газеты одну за другой. На кухне мамочка гремела посудой и изредка выкликала:
— Ребенок, ты встанешь сегодня? Уже обед скоро.
Потом Надя просто глядела в синий потолок, улыбаясь, сладко поеживалась. А потом на нее обрушилось убийственное воспоминание, которое все полгода нет-нет, да и возвращалось к ней, как приступ малярии. Она снова ясно увидела худенькое детское личико, перечеркнутое зеленым шрамом, с гримасой страдания, и услышала ненавистный скрипучий голос: «Зачем ты явилась сюда? Ты что, слепая?!»
Там, далеко позади, остались предательство, обман, что-то гнусное, совершенное ею нечаянно, без злого умысла. Это непонятное «что-то» возникало всякий раз неожиданно, как таракан из трещины, пробегало по стене, скрывалось, оставляя грязноватый дымящийся следок.
Не было там ничего, и что-то все же было такое, от чего она не могла освободиться. Ее совесть мучила, корябала. А почему? Пустяк ведь, почти анекдот — и вот на тебе, как долго сидит заноза.
Раза три, возвращаясь с занятий, Надя сходила с автобуса на Той остановке и приближалась к Тому дому. Она надеялась встретить Алешеньку и поговорить с ним. Однажды даже покачалась на качелях в одиночестве, ловя на себе любопытные взгляды дворовых старушек. Один раз, правда, увидела издали пенсионера Пименова, который стоял у подъезда в длинном, до пят, черном плаще и глядел вдаль. Она так напугалась, что перехватило дыхание. Опять же, чего ей было бояться Пименова?
Сейчас, лежа в постели, в секунду раздавленная наплывшими дурными мыслями, Наденька, кажется, впервые поняла, отчего ее так не отпускает и мучит пустяковый давний случай. Она догадалась, что Федор Анатольевич, видимо, до смерти потрепанный жизнью человек, спивающийся и растерянный, принял ее за какую-то извращенку и ее приход оценил как проявление гадкого любопытства ничтожной девицы к чужому неблагополучию. И хотя он явно ошибался — она никак не могла считать себя плохим, испорченным человеком, наоборот, была о себе высокого мнения, — но если кто-то подумал о ней так — нет, не кто-то, а именно Федор Анатольевич, — то этой своей грязной мыслью о ней он как бы приклеил ей на спину ярлык, пиковую даму, и, значит, только он и мог вернуть ей прежнее душевное равновесие и уверенность в себе.
Достоевщина какая-то, решила Наденька с облегчением, чушь собачья и больше ничего. Переживания, подходящие какой-нибудь забубенной дамочке, перезрелой представительнице богемы с непомерно раздутой склонностью к самокопанию.
…Немного успокоившись, Надя накинула халатик и побрела к мамочке на кухню.
— Выспалась, маленькая? — обрадовалась Анастасия Ивановна. — Сейчас кофейку попьем. Греночки у меня какие, пальчики откусишь!
— Мамочка, ты сама похожа на сладкую сдобную булку, — вскрикнула Надя, целуя мать, тиская, прижимая к себе. — Сейчас я от тебя откушу кусочек.
— Ой, больно, больно! Фу, какая здоровенная кобыла выходилась! — вырывалась из объятий Анастасия Ивановна. — Ой, кофе опрокинешь!
Надя, устало дыша, села за стол, рассеянно глянула за окно. Там катились машины, махал палочкой знакомый милиционер, спешили по своим делам люди, дремала длинная очередь разукрашенных такси у дверей загса. Много лет видела она из окна и очередь, и постового, и вывески магазинов, и верхушки деревьев, но никогда ей не наскучивало это зрелище. Что-то было завораживающее, волшебное в этой удивительной неподвижности движения, в законсервированной на одном пятачке городской сутолоке. «Как много есть такого, — подумала Надя, — что можно только чувствовать, но никак нельзя объяснить словами. Как беден наш мозг перед зрительными впечатлениями. — И подвела итог: — Как ты глупа, девочка Надя!»
Читать дальше