– Как ты будешь работать? Мы же совсем не спали.
– По дороге высплюсь; я всегда по дороге туда сплю.
– Ты во сколько вернешься? – спросил я. – Я тоже должен ехать в одно место сегодня, но, думаю, к семи буду дома. Если ты сможешь.
– Нет… – Даша прижалась еще крепче и обвила голую ногу вокруг моей. – Не смогу. Я там останусь – много работы. Может быть, на следующей неделе. Я позвоню.
Я боялся, что она исчезнет, как раньше. Как темнота в окнах уже почти исчезла и сменилась белым холодным светом раннего московского осеннего утра.
– Даша…
– Не говори ничего, – попросила Даша. – Пожалуйста. Не говори.
Когда она ушла, я долго лежал в кровати, не думая, не вспоминая, словно в теплой ванне, когда растворяешься, когда не ясно, где ты, где вода. Свет залил мою спальню без штор и звал, требовал, уговаривал начать день. Я послушался, встал и пошел принимать душ. День затевался долгий – Каверин обещал прислать машину к десяти: я ехал смотреть оборудованный им павильон.
– Вопрос не в том, верить или не верить. Здесь верить нечему. Здесь факты налицо.
Слонимский поднялся со стула, потянулся. Устал сидеть. Он теперь часто уставал от неподвижности – много больше, чем от движения. Розенцвейг предсказывал, что так и будет – со временем. Клетки начнут требовать все более интенсивного насыщения кислородом, необходимого для борьбы со старением, с распадом. И Слонимский будет вынужден все время находиться в движении: крыса в колесе.
Движение – жизнь. Для него – в буквальном смысле.
Кто такой Розенцвейг? Откуда я это знаю? Не пойму.
Люди должны себя поддерживать. Боги могут оставаться недвижными.
Ангелина лежала на широком кожаном светло-кремовом диване, положив ноги на спинку. Короткая черная юбка-колокол соскользнула вниз к узким бедрам, и Ангелина, запрокинув голову, глядела на мечущегося по комнате Слонимского. Черная блузка с рукавами-раструбами, отороченными широкими кружевными манжетами, голые до локтей руки, ладони под головой.
Слонимский на мгновение остановился, наклонился и поцеловал ее в губы. Она обвила его шею, задержала поцелуй.
Слонимский выпрямился, посмотрел на меня:
– Не ревнуй, Арзумчик. Это у нас давно. Задолго до тебя. – Он погладил Ангелину по щеке, она прижалась губами к его ладони. – И во время тебя. Это между нами… так… А тебя она любит.
Я посмотрел на свою бывшую жену. Она кивнула, подтверждая: люблю.
– Я почему тебе рассказываю, Аланский… Мы хотим, чтобы ты понял. Что происходит. Почему ты. Почему здесь. Зачем все.
– А вы не боитесь, что это выйдет наружу? Что вы здесь творите с людьми? Что узнают?
Слонимский посмотрел на меня сострадательно: так взрослые смотрят на не очень понятливых детей. Покачал головой.
– Алан, любимый… – Моя жена протянула ко мне тонкие голые руки, будто звала или просила, чтобы я ее позвал: – Кто узнает? Кому надо, и так знают. И всегда знали. Нам некого бояться. Это нас все боятся. И правильно делают.
Черная юбка, черная блузка. Черные продолговатые глаза, длинные черные ресницы. Сегодня – черный день. Посмотрим.
– Пойми, Алан, ничего здесь не было. Мы в конце 40-х и потом снова в 60-е раскопки проводили – ни-че-го. А сказания, мифы здешние все, все – про Старое Городище. Про Тайный Проход. Про Священное Урочище Кереметь. И здесь же – на пустом месте, посреди леса – поставили Саровский монастырь: князь Кугушев землю эту под монастырь даровал. Причем даровал, как в грамоте написано, не просто землю, а Старое Городище. Которое здесь никогда не стояло.
Слонимский остановился напротив меня. Посмотрел в глаза:
– Когда монастырь упразднили, мы их архив забрали, и я там в записях нашел, как Серафим Саровский болел, лежал при смерти, оттого что Большая Таисия на него навела порчу. Потому что он Тайный Проход молитвой закрыл. И меня как обухом: не та ли это Таисия, о которой эрзя поют свои песни – их вечная, вечноживущая богиня? Мы местных взяли, потрясли, и они на дознании – ну, пришлось, пришлось, – показали: та. Та самая. И сейчас живет – на Последнем Дворе. С мужем-доктором и сыном Кириллом. Я в ту же неделю в Москву к Берии – его только после Ежова наркомом назначили – и доложил догадки. Лаврентий Павлович – плохой, плохой был человек, правда плохой, но чуткий: все понял. Сразу. Получил от него постановление на арест и поместил Послединых у себя в колонии. А через год мне Розенцвейга привезли – он в Дальлаге под Экибастузом до этого содержался, их как раз расформировали.
Читать дальше