– Есть на поражение, – ответил Колобов.
Он думал о лежавшем за воротами Куршине, мимо которого пробежал во двор. У Куршина был открыт рот и оттуда вывалился неестественно розовый язык. Колобов не мог понять, почему, зачем этот язык: человека-то уже нет. Значит, и языка быть не должно. А был.
Он попытался сосредоточиться на том, что говорил ему присевший перед ним на корточки худой высокий мужчина в форме начальника колонии.
– Со двора к тропе караула подняться нельзя, там простреливается. Оставишь по два бойца с каждой стороны – оттянуть огонь, а сам возглавишь группу по подавлению огневой мощи противника на вышках. Поднимешься изнутри – выход на настил вдоль вышек рядом с караулкой из тюрьмы. Задание ясно?
– Ясно, товарищ подполковник.
– Исполняй.
– Есть исполнять.
Есть исполнять, думала Мама. Вот и Угорь – исполнил. Она посмотрела вслед уехавшей бронемашине, затем на стоявшего рядом Петю Гладких. Есть исполнять.
– Мама… – Петя старался на нее не глядеть. – Мама, вы… как?
Он старался на нее не глядеть. Смотрел мимо.
Мама сидела на земле, чувствуя под собой ее холод. Мысли, ленивые, посторонние, текли сами по себе, отдельно от происходившего, от происходящего, от происшедшего, и от нее самой.
Она молча поднялась, оправила подол. Посмотрела Пете в глаза. Он моргнул.
– Петр, вы должны показать мне, как пользоваться оружием. Я должна быть готовой себя защитить. Сама.
Она протянула ему раскрытую грязную ладонь.
Через час Колобов подавил огневые точки на вышках и пошел на соединение с группой Баскакова внутри тюрьмы. Заложники оказались расстреляны в камерах, все, кроме отца Игнатия, того застрелили в зале клуба. Все участники бунта были уничтожены, сдался один раненый Тимошин. Он хрипел и сплевывал кровь, пуля застряла в груди. Уцелели только запертые по камерам маньяки.
Начальник колонии и поддерживавшая его Кольцова сели в катер, взяв одного спецназовца: раненого нужно было доставить в больницу в Езерск. Мотор завелся, заурчал, и, рассекая холодную стальную воду, катер, задирая нос, словно хотел не плыть, а лететь, понесся к далекому берегу – на север от острова Смирный.
Кольцова оглянулась на тюрьму.
– Игорь Владимирович, – сказала она, придвинувшись к Довгалеву. – Нужно в Горшино за деньгами заехать. Они у меня дома в сумке.
Довгалев повернулся к ней, долго смотрел в темно-синие глаза, будто хотел изменить их цвет. Их свет. Вздохнул.
– Анастасия Романовна, запомните, навсегда: я – Голодач Семен Иванович. Подполковник МВД. Начальник ИК-1. Теперь вроде бы бывший.
Он вынул из внутреннего кармана кителя красное удостоверение с российским гербом, перечеркнутым мечом и секирой. Словно Россию закрыли, и вход воспрещен. Или запрещен выход: пойди разбери. Под гербом тянулись золотые буквы: ФСИН РОССИИ.
Довгалев открыл удостоверение и еще раз взглянул на свою аккуратно переклеенную Кольцовой взятую из личного дела фотографию. На уголке фотографии стоял ободок штампа – чуть темнее, чем остальная печать, но такой же плохо разборчивый.
– Ладно… – Довгалев убрал удостоверение. – Куда мы с вами едем, сойдет. Там разбираться особо некому, они людям рады. В Донбассе каждая боевая единица важна.
– А почему все-таки в Донбасс? – спросила старший инспектор спецчасти Кольцова.
– Куда ж еще? – удивился Довгалев. – Нам с вами теперь больше некуда: только туда. Там – правильная Россия. А здесь…
И он плюнул в воду, уносившуюся по обе стороны катера назад – в прошлое.
– Мама… – Петя Гладких частил, радуясь, что Мама не говорит о том, что случилось. – Смотрите, Мама, вы снимаете с предохранителя, и все. Очень просто.
Он осторожно снял с предохранителя пистолет Макарова в Маминой холодной ладони.
– Готово, – сказал Петя. Улыбнулся: – Сейчас пистолет в режиме автоматической стрельбы.
– Спасибо, Петр. – Мама кивнула и выпустила полную обойму ему в живот.
Она продолжала нажимать тугой спусковой крючок после того, как расстреляла все двенадцать патронов из коробчатого магазина, слушая глухой щелчок пустого оружия.
Петя Гладких лежал у ее ног, осыпанный гильзами, глядя в небо. Мама обошла его слева и заглянула в глаза: ей хотелось запомнить их пустоту.
Она сняла с мертвого автомат, передернула, как учил Довгалев, затворную раму и, сама не зная для чего, дала очередь в небо. Посмотрела, подождала.
“Одна, – думала Мама. – Снова одна. Одна в поле воин”. Она засмеялась – тихо, словно колокольчик вдали. Марк Найман любил ее смех. Давно это было.
Читать дальше