Шаги сопровождающих замерли в конце галереи, где-то так далеко, что еле доставала мысль. Только он уселся на соломенный тюфяк, как за стеною кто-то шевельнулся. Чу! — застучал. И Томаш слушал, прилепившись ухом к стене. Кто-то за стеной тихонько говорил с ним стуком. Сначала Томаш не умел различать долготу интервалов между стуками, потом стал понимать. Сосед спрашивал: ты кто? Потом бухнул добродушно кулаком, что означало: эх ты, тюремной азбуки не знаешь, ну ничего, научишься.
А тут Томаша вызвали на допрос. Надзиратель привел его в кабинет и передал с рук на руки низенькому, ладно скроенному человеку. Человек этот, для которого Томаш по необходимости общаться с ним второпях придумал звание секретаря, посадил арестанта за курительный столик в углу кабинета. Сам с предупредительным выражением сел напротив, словно даже не посетителя на службе принимал, а гостя, разница была лишь в том, что он мог с этим гостем поступить как угодно, мог, например, выдирать ему зуб за зубом, приговаривая с изысканной вежливостью: «Пардон, господин заключенный, дайте-ка, я вам зубик выдерну». Или с той же учтивостью он мог попросить: «Пожалуйста, господин заключенный, подставьте мне вашу щечку. А теперь другую. Благодарю!» По виду этого «секретаря» можно было ожидать, что в членовредительстве и рукоприкладстве он умеет сохранять корректность и вежливость. Менкина сразу сообразил, что не случайно, а по весьма зрелом размышлении его и его дело вверили именно этому человеку. При таких обстоятельствах общество такого собеседника очень волновало Томаша. При всей церемонности, с какой протекала первая встреча, было что-то чудовищное в близости с человеком, на чьи руки, в чьи глаза вы внимательно смотрите и оба думаете об одном и том же, конечно, с совершенно различными ощущениями в определенных частях тела. «Потом он будет меня бить», — думал Менкина, с живой заинтересованностью оценивая человека, сидящего напротив. Он рассказывал — неизвестно, в который раз, — как все с ним случилось, причем рассказ звучал неправдоподобно даже для него самого. «Секретарь» слушал очень внимательно, с выражением покорной сострадательности к человеку, который все лжет. Он притворялся сострадальцем — в каких-то видах ему нужно было показаться противнику личностью благородной.
— Вы отменно позабавили меня своей сказочкой, — сказал «секретарь», смакуя изысканность своих манер. — Мы еще вернемся к вашей сказке. Разберем ее как следует. А пока что вам предоставляется достаточно времени, чтобы обдумать, что вам следует говорить. Сами знаете, — продолжал он, как бы читая лекцию и неторопливо расхаживая по комнате с профессорским видом. — Без сомнения, ваши товарищи научили вас, как вести себя в таком случае. Все, что вы скажете на допросах, должно звучать правдоподобно. Вы человек образованный и начитанный. Если вы хотите убедить кого бы то ни было, что в сказке вашей есть капля истины, она должна быть точной. А вы должны привести имена. Имена же, признаю, мы не любим называть из солидарности, но это необходимо. Это вы должны запомнить. Имена, имена — чем больше имен, тем охотнее мы вам поверим. Так что обдумайте, кого вам назвать, ну, конечно, такого человека, кому вы этим доставите меньше всего неприятностей.
Наконец-то он очутился один в камере, мог отдохнуть, душевно окрепнуть в тишине. Но в действительности и сейчас он был не один и не было ему отдыха. Менкина ловил себя на том, что яростно спорит с этим органом мучительства, с «секретарем». Он даже не отдавал себе отчета, как изощренно этот человек сумел навязать ему свое гнусное общество в одиночке, когда Томаша, казалось, наконец-то предоставили самому себе. И здесь, в камере, этот «секретарь», этот орган мучительства, был полон веры, оптимизма и какой-то извращенной уверенности в том, что человек все-таки животное, и, чуть дело коснется шкуры, он всегда наплюет на все прочее. Со своим оптимизмом, своей интеллигентностью «секретарь» как противник казался очень опасным. Уверенность «секретаря» давила Томаша, ей трудно было противиться, особенно тому, кто не раз с полной искренностью думал о себе, как о слабом человеке. В конце концов Томаш признал советы «секретаря» совершенно правильными и стал обдумывать свое дело, в точности руководствуясь ими, хотя и удивлялся сам себе. Он стал рассказывать себе свою историю одновременно так, как она происходила, и так, как он о ней расскажет.
«Признаю, вы можете не поверить тому, что я расскажу. То, что я говорю, кажется вам неправдоподобным, но ведь правда-то и бывает наименее правдоподобной. Я попал сюда случайно, Я снял чемоданы со ступенек вагона и пронес их метров шесть по перрону, потом услужливый носильщик взял их у меня, — рассказывал он мысленно. — Умерла моя подружка детства. Утром рано дядя поднял меня с постели. Дядя мой всю жизнь прожил в эмиграции по личным мотивам. В какой же непрестанной тоске должны жить эмигранты, что душа у них становится такой чувствительной? Бывают люди — мой дядя и моя мать принадлежат к людям с таким душевным аппаратом, — у которых есть контакт с живыми существами. Паулинка остановилась в своем движении, замерла, перестала существовать. И мой дядя подхватился со сна. В сознание его запал мертвый предмет — мертвая Паулинка. Он пришел ко мне и вытащил меня из постели. Стоп».
Читать дальше