Связав времена, теперь я видел в глазах Скота не только жесткую неприязнь и нормальное человеческое удивление, правда в желтую крапинку, но еще и вновь высмотрел там далекое-далекое — тот же никогда не забываемый пятьдесят третий год, эшелон из товарных вагонов с двухэтажными нарами, в которых нас везли день за днем, неделя за неделей, а куда — непонятно. Место назначения мы узнали уже за Уральским хребтом, когда вползли в Азию, состоящую из тайги и каменных «лбов», то и дело нависавших над железнодорожной колеей. На одном из таких лбов, отступившем в глубину таежного массива, был навечно вырублен профиль гения всех времен и народов.
Приблизительно треть жителей нашей теплушки столпилась у раздвинутых дверей и с благоговением взирала на образ того, чья смерть принесла им освобождение. Благодарность бывшим зекам с уголовными статьями была не чужда.
Именно в районе этого «лба» со сталинским барельефом кто-то принес весть из штабного вагона — пункт назначения — станция Вторая речка, что под Владивостоком. Там — лагерь, палатки и дощатые обеденные столы под небом. Туда приезжают «покупатели» и набирают себе команды. Можешь сдать артиллеристом, танкистом, можешь попасть в морскую пехоту или в стройбат. Если имеешь среднее, а то и высшее образование, непременно возьмут в учебную роту. В такой роте, говорила молва, служба не сахар, зато через год — офицерская стажировка, экзамены, и с одной звездочкой на простеньких погонах ты тю-тю на материк, в запас, экономя двенадцать месяцев жизни (ведь остальные служили тогда три года).
Про Вторую речку ходило еще много разных и противоречивых разговоров: там — вольница, курорт, бегай в самоволку сколько душе угодно, потому что пока без присяги. С другой стороны, нагнетались страхи: сержантско-старшинский состав зверствует. Что им, думаешь, хочется за тебя отвечать? Ты, значит, по шпалам в нашенский город Владивосток на блядки, а они твое имущество должны караулить? Это тебе терять нечего, а у них уже и власть, и положение, и доступ к материальным ценностям, например к питательным мясным консервам.
Все оказалось и так, и совсем по-другому. Как стихи, которые я писал на Второй речке, ожидая смерти, одинокий в палатке на двадцать человек. Меня уже «купили», через несколько дней нашу команду должны были погрузить на пароход. Камчатка ждала нас — всех, и встретит Камчатка тоже всех — кроме меня, потому что каждый вечер, во время ужина, кривоногий грозил: «Сегодня я приду». И после ужина наша палатка пустела — до утра, только я в одиночестве лежал на своем топчане и писал стихи. «Камчатка, Камчатка, седые туманы, цепь сопок горбатых, снега и пурга…» Стихи эти, как потом выяснилось, так же походили на реальность, как книжные знания на жизненный опыт. Но я готовился к смерти, почти смирился с нею («Сегодня я приду!»), и мне ничего не оставалось, как сочинять плохие стихи.
Однако в теплушке было еще довольно далеко до Второй речки. Вагоны, как и положено им, отмечали скорость и нерв своего движения на стыках рельсов. Мы занимались чем придется: кто читал, кто глядел в широкий проем открытых дверей на мрачно-зеленую тайгу, кто жевал, я спал — точнее, находился в своеобразном анабиозе, никак не мог очухаться от внезапного перехода из гражданской жизни в солдатчину; амнистированные же — в среднем в каждом вагоне их было человек по пятнадцать — играли в карты. Ритуал был постоянный: в деревянный замызганный пол втыкался нож, и они садились на корточки или по-восточному сложив ноги вокруг этого грозного призыва к честности и обыгрывали друг друга, грязно ругаясь в победные минуты и тоскливо матерщиня, когда приходилось расплачиваться. Бывшие зеки не вызывали у меня интереса. Может быть, потому, что, используя технический термин, я был крепко задемпфирован от внешнего мира. Думал о том, что осталось в Москве, страдал, строил, планы, погонял время, а чаще просто глядел в доски над собою, через щели в которых сыпалась махорка и хлебные крошки, и ничего не видел на их заплесневелой поверхности.
Этого кривоногого я, впрочем, отметил сразу. Он был низкоросл, крепок, с обвитыми мускулатурой руками и с брюшным прессом, словно срисованным из учебника по анатомии. Наверное, именно поэтому он ходил голым по пояс, бравируя бицепсами, трицепсами и квадрицепсами, зато скрывая в широких брюках свой заметный физический недостаток — поставу старого конника. Но мое внимание было сосредоточено не на его атлетическом торсе и не на кривых пружинистых ногах, вокруг которых завивались полосатые штанины. Даже наколки на груди, плечах и в треугольнике между большим и указательным пальцем правой руки были рутинными, «включая могилку со старообрядческим крестом на плече и одноглавых орлов с поджатыми лапами — под сосками (орлы, запомнилось, смотрели друг на дружку). Наверняка, если бы скинуть с этого малого штаны, можно было бы прочитать на ногах столь же трафаретное: «Не трогай их, они устали!» А поразили меня его глаза. Серые, выпуклые, довольно большие для его маленькой головки и детского личика, они абсолютно ничего не выражали. Мертвые глаза. Поэтому я не мог сказать: умен он или глуп, красив или нет, благодушен или жесток. Амнистированные верховодили в теплушке, с первого дня вселяя, как мне кажется, мистический ужас своим «происхождением». Какие бы несчастья ни обрушились на меня, в тюрьме, лагере или еще где-то там я не бывал. И не знал того, как думалось, что вкусили они, — несвободы. Вот и казалось: бывшие зеки — особенные. Пережив то, что пришлось пережить, они способны на все.
Читать дальше