— Извини, Аннушка, — попросил Ростислав Антонович, — ноги не держат. Три четверти века — возраст солидный.
Полозова обрадовалась, что назвал по имени.
— Посиди, Слава, отдохни… Ты только плохо не думай… Мы готовились… И очень смешной «капустник», и выступления…
Она еще что-то говорила. Голос Анны Трофимовны после каждой фразы словно отступал на шаг, звуча все тише, тише. Серебрянский смежил отяжелевшие веки, но по-прежнему виделся ему портрет Ивашевича. Конечно, из песни слов не выкинешь, был такой на заводе главный конструктор, пусть недолго, однако был, но зачем Матвей Кашкаров сунул физиономию Силантия по соседству с ними? Вон ведь сколько еще пустого места на стенах…
Они — Кашкаров, Саша Троицкий и Серебрянский — в те дни совсем, считай, не спали. Машина докручивала сто часов, положенные для последней проверки, и они крутились рядом с нею. Можно было, хоть по очереди, отдыхать дома: один в цеху, а двое спят дома, восстанавливают силы, истраченные до грамма, пока доводили свой офсет. Можно было, наконец, просто закрыться в красном уголке — там стоял приличный диван. Но не смели уйти из цеха и на несколько минут: боялись что-нибудь упустить. Саша Троицкий — самый молодой — легче переносил нагрузку, ему и поручили под конец вести журнал «отказов», следить за временем, качеством печати. Серебрянский помнил, как он испугался, когда Саша тронул его за плечо: «Хватит кемарить, Антоныч, вставай». Серебрянский поднял голову, вернее — с трудом оторвал ее от стола, увидел, что машина бездействует, и закричал в ужасе: «Что? Почему?» — «По кочану и по капусте, — сипло сказал Троицкий, — разрешите вас поздравить. И себя тоже. Христос воскрес! Целоваться будем?» — «Не дури! — Рядом с Троицким покачивался Кашкаров. Лицо у него было — краше в гроб кладут. — Ты чего бормочешь? А вдруг кто насчет… этого самого… Христоса… услышит? Пойдем докладывать руководству. Наверное, телеграмму в Москву надо направить». — «Насчет телеграммы пусть руководство и волнуется, — решительно заявил Троицкий. — А мы свое дело выполнили и имеем теперь право. Как считаешь, Антоныч? Имеем мы право?»
Они пошли в так называемый директорский буфет и взяли в долг бутылку шампанского и плитку шоколада «Гвардейский». Руки не слушались Серебрянского, когда он, шелестя станиолем, разворачивал шоколад. Он опьянел, еще не выпив и глотка. Тут в буфет заглянул Ивашевич, все понял и, скрывая обиду, весело спросил: «Меня-то могли оповестить? Или зазнались?» — «Ты! Ты! Знаешь, кто ты?!» Язык не подчинялся Серебрянскому. «Не надо, Антоныч», — попросил Саша. А у Матвея Кашкарова от испуга в одну секунду постарело лицо; щеки поползли вниз, глаза, только что сверкавшие затаенной слезой от долгого недосыпа, погасли. «Не трогайте вы его, — попросил Кашкаров. — Ростислав Антонович, не трогайте. Не то время, чтобы вязаться с дерьмом…» На заводе недавно сняли главного конструктора — за «низкопоклонство», было известно, что к его увольнению приложил руку Силантий. «У тебя нет сердца, — сказал Ивашевичу Ростислав Антонович, — у тебя в груди… помпа. — Он вроде бы обрел над собой власть. В голове прояснилось, речь стала твердой. — Зачем оклеветал Крогиуса?» — «Пом-па! — внезапно запел Троицкий. — Пом-па! Тебе не хочется покоя. Пом-па…». — «Хороши, ничего не скажешь, — кривя губы, произнес Ивашевич. — Хороши. Но победителей не судят. Я понимаю. Вот вы и распоясались». — «Пошел вон, Силантий! — закричал Ростислав Антонович. — Прочь!» — «Какой же ты барин, а? — подчеркнуто удивился Ивашевич. — Смотри-ка! Их сиятельство гневаются…»
Потом начались большие неприятности. О том, что появился, работает — здорово работает! — новый советский офсет, словно бы и забыли. Завод стонал от комиссий, разбирательств, заседаний. Тогда-то в легком у Матвея Кашкарова впервые «проснулся» осколок. Лежал себе и лежал после войны в капсуле, не откликался на самую тяжелую работу, а вот нервотрепки не выдержал. Матвея положили в госпиталь. Троицкому объявили строгий выговор. А Ростиславу Антоновичу пришлось хуже всех: исключили из партии. Вечером, после заседания парткома, к нему домой постучался Троицкий: «Антоныч, я еду в Москву. Давай вместе. Надо добиваться правды». — «Кто ж меня станет слушать, Саша? Космополит — раз! Скрыл свое социальное происхождение — два. И так далее…» Троицкий настаивал: поехали, разберутся, и Ростислав Антонович уже стал колебаться. Показалось, что и на самом деле надо ехать в Москву — бороться, доказывать свою правоту и незаслуженность наказаний. Уж машина-то не виновата, а ее собираются перечеркнуть. Это выгодно Ивашевичу, а он забрал в свои руки такую власть на заводе, что его побаивается и директор…
Читать дальше