Оказалось, что пил он еще до войны, и тогда тоже случались приступы; он совершенно безрезультатно лечился у врачей, а подлечил его фронт: он боялся пить там, хотя всегда такая возможность имелась. И всё потому, что строгий комиссар, очень немолодой правоверный большевик, еще в октябре сорок первого, под Москвой, предупредил его, что будет расценивать запои, как «умышленное членовредительство» и отдаст под трибунал, а это, по его словам, несомненный расстрел.
Начальник этот сначала был командиром стрелкового взвода, потом – роты, а закончил войну батальонным в Варшаве. Там он был серьезно ранен, возвращен в Москву на лечение и после комиссования устроился на работу в кадровый отдел строительного треста. Держался, держался, а со смертью вождя сорвался. И сразу – «белочка»! Как будто она поджидала его в засаде все эти годы. Насмарку пошло всё сразу! Все фронтовые мучения и страхи оказались напрасными. И вот его вышибли к чертовой матери! Да еще отправили в «Ганнушкина». Жена рыдала, взрослая дочь с презрением косилась в его сторону, друзья, кто забыл этот его грех или не знал еще, перестали появляться. Однажды утром, когда все ушли по своим ежедневным делам, он накинул на шею петлю, но повеситься так и не сумел, потому что в этот момент страшно, нестерпимо захотелось напиться. А как напился, сняв петлю, передумал умирать. И опять попал в психушку.
Вот такой был у Маши предшественник. Ее это даже немного насмешило – очень уж комичной ей показалась вся его жизнь, особенно, угроза комиссара предать его суду за членовредительство в случае фронтового запоя. Владимир Арсеньевич, напротив, отнесся к этому очень строго – ему всегда было жаль фронтовиков. А то, что несчастный запил со смертью Сталина, считал недоразумением, так как, по его мнению, вождя надо было провожать на трезвую голову и достойно.
– Пьяницы – люди нездоровые, Машка! – говорил он, намекая на то, что сам ничего крепче вина и пива теперь в рот не берет, – Их жалеть надо! И даже на поминках у вождей не наливать. Ни в коем разе!
Постепенно в Машином воображении ее жизнь на Ветошном, рядом с Павлом и в волнующей зависимости от его судьбы, стала почти сном, пришедшим из чужой жизни. Даже попытки вспомнить какие-то важные детали из прошлого заканчивались головной болью или вдруг нахлынувшей усталостью. Она перестала считать прожитые годы и соотносить их со своим возрастом, потому что они казались ей напрасной растратой жизни, пустым ожиданием того, что выглядело когда-то самым важным, ради чего будто бы и стоило потратить всю эту жизнь, единственную, невозвратную. Если раньше, при Павле, она косилась на хорошеньких и удачливых женщин и тихо завидовала той внешней легкости, с которой они катились по своему бытию, то теперь она смотрела на них и на впечатляющие результаты их жизнедеятельности, как на укор, даже презрительную издевку своей нынешней беспомощности, своего падения в жалкую, окраинную яму, не имеющую обратного подъема, как не имеет заднего хода само время.
Маша изменилась в характере: куда-то пропали ее доверчивость, ее надежды и мечтания, а на смену им пришла раздражительность, ожесточение и неудержимое желание затормозить любое чужое движение вверх, помешать всякому или всякой, кто не имеет еще ее печального опыта несостоявшегося счастья, и обрушить в самом начале любой душевный или пусть даже практический порыв.
Кастальская скрывала это за маской спокойной строгости начальницы средней руки, от которой многое зависело в судьбах людей, за броней принципиальной неприступности, за примитивностью и безвкусицей ее штатского костюма, больше напоминавшего военную форму со споротыми пагонами, чем действительно гражданский костюм, за неприхотливостью прически, внешности, манеры. Она прослыла суровой, проницательной советской дамой, которой известно о людях и об их слабостях больше, чем другим, даже им самим. Вслед ей метались ненавистные взгляды, а в лицо те же люди, краснея или бледнея, беспомощно защищались бледными улыбками. Она понимала это, видела абсолютно всё и наслаждалась победой над теми, кто сумел когда-то обойти ее в своих личных, даже интимных удачах и питавших солнечные надежды на будущее, а теперь глухо упирался в нее, как в сумеречную стену, как в скалу, которая возвращала все назад, вопреки, казалось бы, невозвратности времени.
Глубинное, скрытое, болезненное понимание корней всего этого постепенно сгладилось, стушевалось, и Маша, которую теперь почти никто не звал по имени, а величали с затаенным ужасом только очень официально Марией Ильиничной, утвердилась в своей значимости, в своем роковом влиянии на людей и их судьбы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу