Ведь говорил же дед, что лучше ради правды пожертвовать каплей крови, чем быть самодовольным глупцом, наивно думающим, что всем он обладает. Это истина, и сколько их в жизни? Наверное, не так много, если через несколько лет совсем в другом месте после деда повторил ее Наим? А завтра, наверное, Душан догадается о том, о чем через много лет скажут другие: к мысли одного человека цепляется мысль другого, а к его еще чьи–то, и так связаны все люди одной мыслью по кругу. Что это за мысль? О чем? Будто все люди бьются над ее разгадкой.
В первый свой приезд деревенский дед ходил шумный и удивленный по дворам интерната, заглядывая на кухню, в умывальную, в класс Душана, как–то подобострастно почтительно, словно иронизируя, здоровался с воспитателями, а потом долго смотрел на Душана, словно ничего не понимая не только в этой маленькой интернатской жизни, но и во всем своем прожитом.
— За что тебя сюда? — спросил он Душана так, словно тот скрывал дурное, о чем дед не знал. — Да где ты?!
Тетя даже не зашла в ворота, сидела утомленная, расстроенная на камне, а между ее ног стоял как–то вызывающе прямо, не шевелясь, тот самый мальчик, которого Душан видел еще в люльке в деревне. Душан посмотрел на них: наверное, опять приезжали в городскую контору. Что ищет эта троица? Какую защиту у адвоката?
Была очень тягостная встреча, подолгу молчали, словно не зная, как выразить то, что волновало, а когда находили слова, говорили торопливо, раздраженно–нервно, как дед.
— Бери свой мешок и давай к нам! Сирота при живой матери! И при живом отце!
— Да разве можно? Надо поговорить… Разрешат ли? — возражала тетя, и чувствовалось, что ей не сидится здесь, тревожит что–то постороннее.
— Понимаю я своим крохотным умишком, своей плешью сверкающей, понимаю я своей жиденькой бородой и клянусь! Сейчас время коллективной жизни! Но разве я, ты, вот этот сверчок, — показал дед на тетиного младенца, — мы не коллектив?! Говорил я, Душан, трудно тебе придется — не верил. Вот сбылось! — Когда дед выразился сполна и они уехали, Душану сделалось легко, и как бы ни был тяжелым их разговор, он быстро забылся — наверное, для того, чтобы вспомнилось все теперь. «Что это за мысль? О чем? А есть ли она?»
Но откуда у деда этот странный вопрос: «За что тебя сюда?»
Так спрашивали мальчики, когда знакомились, будто в интернат их отправляли за провинность. Ведь не мог же дед подслушать их долгие ночные разговоры и странное признание Аппака?
— А тебя за что, Душан?
— Не знаю толком… отец уехал… Может быть, за то, что я был скучен, ел плохо и во мне было мало жизни…
— Мне бы твои заботы! — рассмеялся Аппак и стал рассказывать о том, как зачала его мать на стороне в отместку мужу, который ее не любил, и что у отца вдруг опять родилась любовь и любил он Аппака даже больше законнорожденных своих детей — и так, пока не раскрылся обман; тогда отдали Аппака в интернат.
— Это какой отец тебя любил? — спросил Душан. — Тот, от которого ты родился?
— Я не так выразился. Муж матери — вот как точнее!
Вспомнив это забавное, Душан уснул, а на следующий день узнал от учащихся, которые следят за каждым шагом своих воспитателей и все о них знают, что было собрание, где традиционалисты и прогрессисты выступили друг против друга, начав разговор о нем, о Душане. Что будто бы Пай–Хамбаров обвинил Абляасанова в том, что, цепляясь за все отжившее в воспитании и учебе, он еще живет в старом времени, из которого никак не желает ступить в новое. И приводил в пример расколотый шар, спрашивая: «А не попахивает ли идеализация шара из наследства князя идеализацией старины?» На что Абляасанов, возмущенный, ответил, подергивая лацкан кителя, на котором у него была приколота медаль: «Я еще тогда хотел разбить этот дворец! Еще в те годы просил дать по нему залп из пушки, чтобы стереть с лица земли!» И, в свою очередь, намекнул собранию на какие–то недозволенные связи между холостяком Пай–Хамбаровым и замужней тетушкой Бибисарой, в которых надо административно разобраться.
Пай–Хамбарова поддержали: тетушка Бибисара, сидевшая все время стыдливо бледная, физик Кушаков, физвоспитатель Бессараб, ботаник и учитель пения Ким, Берлин, преподаватель немецкого, которого все почему–то звали Гамбург, словом, все, кто жил в мансарде. Гаждиванец Болоталиев в последнюю минуту переметнулся к Абляасанову, ибо вспомнил, как директор обещал ему в будущем году землю под дом в Зармитане. Военвоспитатель Сердолюк, все время сидевший с таким выражением, будто хотел сказать: «Что за баталии? Даже развернуться негде! Недостойно», — воздержался, так и не примкнув ни к какой стороне, поэтому собрание кончилось на равных, но с решением вернуться к «делу Душана Темурия» еще раз.
Читать дальше