Неужели одна часть жизни дана для узнавания, а другая — чтобы отвергнуть это узнанное как ложный опыт? А сам человек, теряя прежнее, постигая другое, не мельчает ли, не озлобляется ли от суеты, как обозлила почему–то Душана правда о замужестве матери?
Не все оказалось таким романтичным, весь этот рассказ о захиревшем роде и новой крови, которую будто бы нес род отца — деревенских строителей — в жилы аристократов–судей, благодаря стараниям деда, якобы умиротворенного под конец жизни женитьбой бедного студента на его болезненной внучке.
Все проще и обыденнее. Время энергичных молодых людей из таких глухих местечек, как Зармитан, которые, желая утвердиться, устремляются в город, перешедший на узбекский язык в конторах и делопроизводстве, и, добившись уверенности на суровой своей, прозаической службе, хотят для разнообразия чего–нибудь художественного, для души — красивой бухарской девушки из распавшегося старинного рода, оставшегося ни с чем, кроме домашнего своего языка — таджикского.
Боясь, как бы вялые, растерянные дочери не остались старыми девами, родители, проклиная свою судьбу, все же выдают их за «хозяев жизни», чтобы хотя бы так приобщиться ко времени. А хозяева потом устремляются дальше, к новым возможностям, как устремился отец Душана в Афганистан.
А эти необычные для здешних мест женщины, спрашивая о которых Душан получил от Наима насмешливое прозвище: бухарский националист? Не переселились ли они сюда когда–нибудь из Бухары? Надо поподробнее узнать об этом в один из своих выходов в Зармитан.
А пока Душан стоял в третьем, большом дворе, выгнанный из класса учителем математики Моллаевым, и смотрел, как бегают по полю десятиклассники с винтовками. Вот они бросились на землю по команде военвоспитателя Сердолюка и неуклюже поползли, делая много движений, все серьезные, сосредоточенные, но застревающие в пыльных ямах из–за своих длинных винтовок. Наим был похож на жабу, прыгающую по песку с прутиком между лапами, — так он смешно отталкивался носками от земли, прижимая гладкий ствол винтовки к груди и скатываясь по ней вперед…
— Вперед! Вперед! К цели! — слышно было, как подгонял Сердолюк, пританцовывающий на упругих ногах вдоль забора. Время от времени он приставлял к глазам бинокль, чтобы посмотреть, в нужную ли точку направлено острие штыка.
Душан чувствует, что Моллаев не любит его, может, возненавидел с первого дня математики. Математика не дается Душану, и это неприятие точного, но такого бессмысленного: «Если один поезд доехал из точки А до точки Б за семь часов при скорости шестьдесят километров в час, а другой поезд до точки В…» — у него тоже давнее, как болезненное. Его сковывает, не давая проснуться воображению уже само начало задачи с «если», «Если один бегун добежал с точки…» «Если одна птицеферма дает в год миллион яиц…» Эта точность кажется ему мнимой, потому что за этим «если», которое несет в себе предположение, не чувствуется обязательности и правдоподобия, и когда сегодня Моллаев начал, стоя у доски: «Если…» — Душан, невольно, может быть желая разрядить серьезность обстановки, которая грозила ему провалом, нерешением задачи, сказал негромко: «А если нет?»
В классе засмеялись, конечно, не самой плоской шутке: «Если…», «А если нет?» — но возможности расслабиться, а когда Моллаев спросил: «Кто посмел?», Душан встал и вышел из–за парты, вызывающе глядя на учителя.
В глазах Моллаева появилась злоба, но он сдержал себя и только устало и вяло покачал укоряюще головой:
— И это Душан Темурий… Самый худший по математике… Вместо того чтобы стараться, догонять таких, как Мордехай, Аршак… — И, направившись к двери, театрально широко открыл ее, кивнув в направлении двора. — Иди… Пусть ты меня не уважаешь, лично меня… но ты оскорбил сейчас великих людей, которые придумали математику и обогатили ее. Иди и подумай над этим. А когда поймешь, я тебе снова разрешу быть на математике…
И Душан вышел, почему–то возле самой двери почувствовав неловкость, даже стыд, и вовсе, конечно, не из–за великих людей, которые были для него так же абстрактны, как и их «если», а из–за того, что ему надо как–то выходить из этой истории, переживая ее, маясь под окнами, во дворе, не желая легко и просто, как другие, просить прощения у Моллаева, говоря: «Простите меня, Азербайджан Исаевич…» — «А что ты понял?» — «Вел себя дурно». — «Нет, не только это ты должен был понять…» — так будет продолжаться бесконечно их объяснение, уязвляя самолюбие Душана, и слово за слово превращая их разговор, так хорошо начавшийся, в тягостную бессмыслицу, потому что Душан обязательно запутается из–за своей горделивости и нежелания лгать. «Ничего ты не понял, Душан Темурий, подумай еще перед сном…» — так все кончится, начавшись, как всегда, с ерунды, неосторожного слова, которое вылетает часто само, будто не Душан его говорит, а лукавый, ироничный двойник, вселившийся в него, а Душану потом приходится отвечать за него.
Читать дальше