Жил да был Черный кот за углом…
И новое чувство пришло к нам — из числа созидающих чувств. Презрение.
Ибо мы становились, в духе времени, романтиками, а романтик презирает все, что мелко, низко, грязно и обыкновенно. Стало быть, все родное. Да и возраст был таков, когда считают, что трагизм жизни заключен не в чем ином, как в ее пошлости.
Мы долго ждали перехода в девятый класс, чтобы получить право записаться во взрослую библиотеку. И первого же сентября, сразу после уроков, устремились туда, в запретное прежде пространство, до потолка заставленное настоящей литературой.
Мои одноклассники нахватали Есенина, Мопассана, каких-то потрепанных беллетристов, писавших об амурах на войне. А я что взял? Не помню. Верно, что-то случайное. Если бы откуда-либо мы могли знать, что читать, а что нет!
Но коза воспитала меня неясной тоской туманных зеленей, костров на высоких горах, хрустальными сказками заснеженного орешника. И со временем я докопался до жилы.
Земля была на третьем месяце материнства: шел март. Влажными снегами была покрыта нестерпимая березовая даль, а на горах, у подножия карабкавшихся вдоль дороги столбов, оттаявшая земля уже пахла легким тленом.
Заледеневший санный путь бесконечно тянулся в гору, поднимаясь, все выше над белым полотном реки, над бегущими в разные стороны посадками, над поселком, где стояла наша школа.
Этим путем я ходил автоматически, иногда даже засыпая на ходу и просыпаясь у самого школьного порога. А обратно шел, читая — держа на весу синий том никем до того не читанного в библиотеке Блока:
— Я живу в отдаленном скиту…
Так шептал я на дороге, и влажный воздух осязал лицо
— Вот предчувствие белой зимы,
Тишина колокольных высот…
Иногда мы шли домой с Партизаном. Он после седьмого класса бросил школу, проболтался год зря, потом поступил в училище, механизаторов и на выходной приезжал из города. Гремя мерзлыми сапогами, ругаясь и изображая лихого парня, он информировал, что живут они хорошо, что девки у них по рубль двадцать, что вовсе не правда, будто городские их бьют, наоборот, это они городским наложили.
И снова я шел один в вешних туманах, в снегах, под которыми тайно накапливалась темная вода, и снова…
— Как свеча, догорала она,
Вкруг лица улыбалась печаль,
Долетали слова от окна,
Но сквозила за окнами даль…
Мог ли я думать, что уже мое сердце сбилось с пути и вступает в созвездие Девы?
Я ощутил противоречие с миром — окончательное и тягостное. Я стал притворяться. Может быть, я стал марсианином, случайно оказавшимся в деревне. Но разве должен был знать об этом Партизан? Разве должны были знать об этом в школе? Разве понял бы меня блаженный Федя, встречавшийся в тот момент, когда я бредил темноглазой строгой девочкой и пробуждавший вопросом:
— Коза-то как? Обломалась?
И я, одичав, молча ждал моего праздника, и все кругом понимали меня, а Волосатый дед даже рассудительно заметил:
— Крутить хвосты козлятам — это (мать-перемать) и федя-дурачок умеет.
Крутить хвосты — это, может быть, и не худо, считал я, всякий труд почетен, но существование в деревне все заметнее противоречило моей нравственной задаче.
Я верил, что все происходящее — только приуготов-ление к настоящей жизни, что в один прекрасный день силою судеб и логикой добра откроется занавес — и наступит Праздник.
И он наступил. Долгожданный праздник нашего исхода.
Помню ли я, как мы уходили?
Помню, помню.
За полем деревня превратилась в черную зубчатую кайму, и над ней, по-осеннему холодное, плескалось в небе утреннее солнце.
Не оборачивайся! — шептал мне тайный суеверный голос. — Соляным столпом станешь!
Но я оборачивался и оборачивался, не в силах освоить умом мысль о том, что эта кайма — уже не наш мир, не наше бытие — что оно уже чужое. А мы-то? Господи, мы то чьи теперь? Куда вела нас дорога? Разве мы знали?
Свобода! — сказала нам с неба поздняя утренняя звезда.
Свобода! — каркнула ворона с одинокой кладбищенской ели. Свобода! где-то далеко позади мемекнула наша коза, уже переведенная в чужую закуту.
И мы ужаснулись?
Или обрадовались тогда, а ужаснулись потом? Разве может правильно вспомнить себя и свою подноготную соляной столп?
А на кладбище мы постояли у родных могил. И еще у ямы, которую с прибаутками рыли три нетрезвых мужика: Басенка померла накануне.
И дальше пошли.
Читать дальше