Коза все пыталась оглянуться на родное гнездо, а потом вроде бы успокоилась и бодро трусила в места будущего обитания.
Мы отошли километров пять от родины Екатерины Третьей и очутились на дне травянистой балки; по ее склонам шли невысокие посадки, а в перспективе синел большой естественный лес. Тут мать спросила:
— Рука не устала?
— Ничего, — ответил я, хотя в самом деле утомился держать козу за тонкий ребристый рог.
И вот тут-то на мать нашла новая, совсем уж неразумная фантазия:
— А давай козу отпустим. Интересно, куда она пойдет?
И мы ее отпустили.
— Пусть потихоньку за нами идет, — сказала мать. — Мы уже порядочно отошли. Кать-кать-кать! Пошли, куда ей деваться.
Но — о ужас! — коза, отпущенная нами, мгновение стояла в растерянности, а потом скорым шагом подалась по дну балки прямиком к синевшему вдалеке лесу. Она прямо-таки шарахнулась от нас, и стало более чем ясно, что больше, мы ее не увидим.
— Свобода! — так мемекнула коза, внезапно освободившаяся от своего тысячелетнего рабства.
— Свобода! — пела ей златокрылая пчела, невесть откуда залетевшая в этот пустынный угол мира, на полу сожженные солнцем цветы.
— Свобода! — призывал ее дальний лес. И мы ужаснулись.
Но почему-то я не услышал в ее мемеканье подлинного ликования. Клянусь Зевсом: оно было неуверенным, словно бы даже вопросительным. И все бегство козы… с чем бы его сравнить? С бегством нимфы от сатира — нимфы, безусловно, искренне озабоченной проблемой сохранения невинности, но в то же время осознающей неизбежность необходимого? С похождениями мазохиста, пристающего к пьяницам у магазина в подсознательном желании быть побитым? С психологией цыганенка, которого я однажды видел на пустыре у церкви? Отец взял кнут и велел ему подойти, а заморыш заныл и пошел по кругу с постоянным радиусом, как коза на привязи — подойти под кнут было страшно, а бежать куда глаза глядят — и того страшнее.
И, отбежав шагов тридцать, коза остановилась и даже нерешительно оглянулась на нас. Видимо, она напрочь забыла, что надо делать со свободой, и не мыслила уже своей жизни в лесах и лугах, без палки и веревки. И тут ничего не стоило осторожно подойти к ней и схватить за рога. И коза уже не сопротивлялась.
Синий лес в перспективе балки, его поляны и бугры, его джамбли и лисы остались для нее волшебной возможностью, недостижимой — по объективным причинам — мечтой, потому что не дали ей вырваться и убежать, всю дорогу крепко держали за рога. А может — поднимай выше! — условия еще не созрели?
Так, наверное чувствовала это коза, лукаво обманываясь и оправдываясь в своем пожизненном рабстве. Ей оставалось надеяться только, что в какой-нибудь праздничный день исхода до леса доберутся ее козлята: каждое поколение ищет свою Аркадию.
Она была приведена в амбар, поставлена на привязь мордой к стене, и жизнь ее покатилась по колее, наезженной предшественницами. О кончине Екатерины Третьей я ничего не знаю: она была продана в чужие руки в канун нашего Праздника, речь о котором впереди.
В каком году я съел Робинзона Крузо?
Не помню. Эпохи моего детства обозначены в памяти не датами, а лампами. Первая эпоха — тот пузырь, что висел на проволоке у печки. Вторая — стоячая керосиновая лампа, маленькая и почерневшая от ржавчины, называвшаяся копчушкой. Третья — тоже лампа, по корпусу которой все время сочился керосин, но уже более светлая, — на рюмочной ножке и со стеклом пятилинейка. Следующая — десятилинейка, о раскаленное стекло которой я даже рисковал гладить пионерский галстук. Затем висячая, с абажуром. И — наконец — эпоха электричества, когда однажды вечером внезапно дали свет, в избах ослепительно зажглись лампочкисороковки, и обезумевшие от восторга хозяйки бросились снимать из углов ставшую заметной паутину, а пауки и вовсе разбежались в развивающиеся страны.
Думаю, что Робинзона я сожрал у лампы-десятилинейки. Таская его понемногу из блюда, я вспоминал его замечательный неунывающий характер, столь полно гармонировавший с моим тогдашним оптимизмом и вообще с тогдашним оптимистичным временем. И думал, что замечательные козлы, как и великие люди, рождаются раз в сто лет.
Робин был белоснежный рослый козлик, прозванный так потому, что в день его рождения я читал книгу о Робинзоне Крузо. Его полное имя было быстро укорочено в обиходе, на деревне же Робина переименовали в Роберта и тоже полюбили. Правда, сначала он принес нам разочарование, так как один козленок — это, что ни говорите, чересчур скромный дар от козы, и мы рассчитывали, по крайней мере, на двух. Но так как внутренние ресурсы нашей Катьки оказались не распыленными и сконцентрированными, то Робин вышел чудо козленком: он ничуть не походил на тех вялых вислобрюхих малявок, что рождались до него и после. Это был первый акселерат в чреде многочисленных козлиных поколений, козел явно нового психического склада, с ярко выраженным чувством собственного достоинства.
Читать дальше