Врезалась в память глухая ночная тоска, как будто вновь я осознал себя в мученической муке: во тьме на раскаленных кирпичах, средь жаркого тряпья, сдавленный чужими телами, задыхающийся от нехватки воздуха, от тоски и неизвестности, не зная, придет ли новый день и что значит все это земное существование, бремя которого я обречен нести. Нет, не было в этот раз ни духоты, ни жара. Наоборот, было очень холодно, да и сознание мое, уже окрепшее, довольно успешно боролось с нескончаемым временем и одиночеством, но тоска — тоска была та самая, доисторическая, непреходящая, разлитая во всем мире. Долго я ждал, когда придет мать, — она не раз задерживалась то на собраниях, то просто на ночной работе. Подумалось мне случайно, что она, приехав из города в поселок, заблудилась на пути к деревне, что ее волки съели, — но что я мог поделать? Козу и кур она перевела на период крещенских морозов из амбара в сени, где было вроде бы потеплее; я вынес в сени лампу, задуваемую рвавшимся в щели ветром, и насыпал курам холодной толченой картошки, а охрипшей от крика козе бросил небольшую охапку пересохшего сена; снегу ей в угол намело, и в питье она не нуждалась. Потом я вернулся в избу, погасил лампу и лег, прижимаясь к катастрофически остывавшей плите.
Холодное, едва брезжившее утро застало меня в совершенно остывшей избе; замерзла даже лапша, стоявшая на столе в кастрюле. Вьюга по-прежнему гудела как оглашенная, вверху — слышно было сквозь потолок — еще скрежетал какой-то цеплявшийся за крышу железный лист. Надо было хозяйствовать. Немножко дров от вчерашней растопки лежало у плиты, немножко я разыскал тонких, остальные наколол тупым, вихлявшимся на древке топором. Выгреб из плиты совсем холодную золу, вынес ее в ведре из дома, — и едва ступил на порог, как зола шлейфом полетела по ветру, осыпая свежий снег и тут же перемешиваясь с ним. Потом я открыл трубу, понемногу закрывавшуюся мной накануне. В печь потянуло сильным сквозняком. Я порадовался тяге, заложил срубом дрова, сунул под них смятую газету и поджег ее.
Газета прогорела, но дрова, видно, были все же толсты или слишком запорошены снегом, они не загорелись, а только чуть затлели. Снова и снова я подсовывал газеты, а потом, смекнув, подлил под них керосину. От первой же спички он буйно фыркнул, и тут же, до смерти напугав меня, сквозь огонь, поднимая золу, на меня метнулось из печи что-то серое, клубящееся — то ли домовой, то ли еще кто. Но я быстро опознал нашу кошку, видать, пока я выносил золу, она забралась в печь и пыталась уловить ее тепло.
…Когда в печи остались только синие огоньки, я оставил зазор в трубе на волосок и стал играть с кошкой, которая к тому времени согрелась и повеселела. Но кошка малость спустя стала мяукать и рваться в сени. Я отогнул край старого одеяла, которым была завешена от холода дверь, снял крючок и выпустил ее, а сам стал скучать.
Смерть моя стояла где-то рядом, за спиной, — если бы я прислушался, то услышал бы ее дыхание. Но детство беспечно, оно не знает, что смерть ходит по тем же дорожкам, что и люди. И я даже не испугался, когда мое сознание постепенно прекратилось — не знаю, на сколько часов.
Я вернулся в мир в полубреду: на холоде, во мраке меня тормошили какие-то крикливые люди, а я лежал на осыпанной снегом земле и ничего не мог сообразить.
Мать, оказывается, никак не могла приехать из города, потому что даже трактора не ходили, но утром дозвонилась до правления, а оттуда неспешно, по цепочке, весть о моем одиночестве передали соседям, а они пошли смотреть, жив я или уже в небесные херувимы определился. В окна меня не увидели, постучали — я не открыл, тогда они с полчаса митинговали у избы и решились ломать дверь, запертую изнутри на вертушку.
Сломав же, увидели, что я лежу в сенях на снегу в глубоком обмороке, а рядом лежит и греет меня коза.
Как я очутился в сенях? Не могу сказать. Много раз мы угорали и дома, и в школе, и отлично знаю, что угарный газ усыпляет коварно и незаметно. Наверное, все же я почувствовал в полусне опасность и инстинктивно выполз на свежий воздух.
Меня кое-как привели в чувство, но стоять на ногах я не мог и не говорил ничего. А еще гудел пульс, и виски ломило так, что голова трещала. И когда меня несли — на закорках, кажется — все время кружилась и задиралась кверху земля, а на место земли перемещалось небо в рваных тучах. И мне казалось, что я вот-вот в него улечу. Внизу, из-под меня, слышались голоса соседок:
— К кому же понесем-то?
Читать дальше