В воздухе зашумело, и Азазелло, у которого в черном хвосте его плаща летели мастер и Маргарита, опустился вместе с ними возле группы дожидающихся.
— Пришлось мне вас побеспокоить, Маргарита Николаевна и мастер, — заговорил Воланд после некоторого молчания, — но вы не будьте на меня в претензии. Не думаю, чтоб вы об этом пожалели. Ну, что же, — обратился он к одному мастеру, — попрощайтесь с городом. Нам пора, — Воланд указал рукою в черной перчатке с раструбом туда, где бесчисленные солнца плавили стекло за рекою, где над этими солнцами стоял туман, дым, пар раскаленного за день города.
Мастер выбросился из седла, покинул сидящих и побежал к обрыву холма. Черный плащ тащился за ним по земле. Мастер стал смотреть на город. В первые мгновения к сердцу подкралась щемящая грусть, но очень быстро она сменилась сладковатой тревогой, бродячим цыганским волнением».
Если прощаться с Москвой навсегда, то, конечно же, именно здесь. А уж смотреть отсюда на Москву и вовсе составляло целое искусство. Публицист И. И. Панаев вспоминал о том, как литератор Михаил Загоскин «угощал» его московским видом с Воробьевых гор: «Когда мы выехали из Москвы, я отдохнул несколько. Въезжая на Воробьевы горы, я было оглянулся назад.
— Нет, нет — не оглядывайтесь, — вскрикнул Загоскин, — мы сейчас доедем до того места, с которого надо смотреть на Москву…
Минут через десять мы остановились. Загоскин попросил попавшегося нам навстречу мужика подержать лошадь, а сам повел меня к дереву, одиноко стоявшему на горе…
— Ложитесь под это дерево, — сказал он мне, — и смотрите теперь, смотрите! Отсюда лучший вид…
Я повиновался и начал смотреть. Действительно, картина была великолепная. Вся разметавшаяся Москва, с своими бесчисленными колокольнями и садами, представлялась отсюда — озаренная вечерним солнцем. Загоскин лег возле меня, протер свои очки и долго смотрел на свой родной город с умилением, доходившим до слез…
— Ну, что… что скажете, милый, — произнес он взволнованным голосом: — какова наша белокаменная-то с золотыми маковками?..
— Благодарю вас, — сказал я Загоскину, — я никогда не забуду этого вечера».
* * *
Даже хулиганства тут были какие-то совсем-совсем невинные. Одно из характерных описал в своих заметках юморист А. Зорич: «В какой-нибудь одуряющий весенний день вы выбрались посмотреть, как восходит солнце, на Воробьевы горы. Конечно, и он (тот самый хулиган — А.М.) уже там — ведь восход здесь на большой с присыпкой! И в самую чудесную минуту, когда скользнут первые розовые лучи по застывшей воде и сверкнет первая росистая паутинка на ветвях деревьев, в самую замечательную минутку, когда у вас дрогнет от восторга и радости все существо, он громко скажет сбоку своей спутнице:
— Кр-расота, кто понимает. А вот нарисуй художник, никто и не поверит. Вы любите природу?
Потом заложит уши ватой, чтобы не продуло ветром, и предложит пойти к сторожихе в лес, заказать молока с коржами и яичницу-глазунью. Ударим по глазунье! И, уходя, непременно оставит на ближайшем дереве или скамейке имена для потомства. Не просто — какая-нибудь Ольга Павловна или Павел Иванович, нет! Ему нравится, чтобы любимая называла его «козлик» или «пупсик», а сам он именует любимую Люлю «птичка» или «киска». И напишет: «Люлю и козлик, июнь 1934». Пусть весь свет знает, что он романтик и весной наслаждается здесь лицезрением зари».
* * *
А пресловутая инфраструктура? Что ж, была здесь и она. Анастасия Цветаева писала в своих мемуарах: «И были еще — Воробьевы горы, — в этих горах жили американские горы — как же про них рассказать? Спорили: „Неверно, это французские горы…“ Мы не слушали. Было некогда: сердцебиение начиналось еще когда среди старших мы подходили к ни на что не похожему сооружению из внесенных, и падающих, и снова взнесенных горбатостей, обретя билеты, право на приобщение к полету, толклись с расширенными зрачками в ожидании зова. Когда же, удерживаемые и подталкиваемые, мы переступали какой-то порог, водружась на сиденье посреди пустоты, высоко над Москвой-рекой, не видя ни ее, ни светящейся дали, — ощущали, что внезапно что-то уходит из-под ног, и в свисте ветра, прыжка сумасшедшего, мы, вцепясь в перила, обрамлявшие сиденья, ухали в пропасть, и, взлетев, рушились еще ниже в беспрерывном полете — ты — переставал быть, ты только дышал и боялся, летел, пропадал, цепляясь за пол ступнями, и единственно твоим было биение сердца, захлебнувшегося собой. Нет, не так и не то: наслаждение, хрупкое, как свист ветра в ушах, как эти взлетанья и уханья в бездну, которые сейчас прекратятся… Взлет уже глаже, и по устающей сгорбленности, распрямляясь, вылетанье к концу, внезапно под ноги легшему… И тогда, обессиленные, под говор старших, медленно вверх по тропинке, в море кустов, — к той террасе крынкинского ресторана, где шипучка, грушевая и пирожные, и оттуда — сиянье высоты, воздуха, и Москва вдали — россыпь жемчужин, и шелковым ручейком — блеск реки».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу