Иду за ней через темные холодные сени, тыкаясь в ее спину лицом, и на мгновение засыпаю, даже вижу сон, что иду вниз по склону горы. Но бабушка силой подсаживает меня на сортирный рундук, прикрытый печной заслонкой, и я оказываюсь перед крохотным квадратным окошком, в которое с трудом входит моя голова.
— Ш-ш! Слушай, — приказывает мне она.
Я слушаю. Ветер волнами гонит шум от стены дома в глубь сада. Тихонько поскрипывает внизу калитка — значит, кто-то оставил ее открытой на ночь. Не я ли? Слышно, как постукивает на ней проволочный крючок. Утром в калитку войдут куры. Я догадываюсь, зачем бабушка подняла меня среди ночи.
— Бабуся, это не я… — начинаю оправдываться я, хотя и не совсем уверенно.
— Да тише ты!.. Где же они? Улетели, что ли?
Она оттесняет меня от окошка и высовывается сама.
Мне холодно и противно в дурно пахнущей темноте уборной.
— Я пошел, — говорю я неожиданно для себя басом.
— Подожди-и, — уже просит она. — Ведь вот, стервецы! А может, мы их спугнули?
Мы постояли еще немного и пошли. Едва закрыли за собой дверь уборной, как началось такое…
Они свистали, щелкали, шипели по-змеиному, тренькали, тютюнькали, звенели — черт знает, что они еще делали! Вместе и порознь, попарно и хором.
Хотя окно выходило не в сад, зато оно было большое, и в правой его створке так удачно не хватало стекла, что наши головы прекрасно поместились в ней одна над другой.
Мы долго стояли у этого окна.
Птицы славили ночь с такой блаженной яростью, так истово, что было как-то даже неловко за себя, что мы лишь тихие подслушиватели чужого восторга, безучастные свидетели, соглядатаи чьего-то неистового счастья.
— А хочешь, я им подсвистну? Я умею! — вдруг предлагаю я.
— А не улетят? — сомневается она. — Ну попробуй, если негромко.
Совсем недавно, чуть ли не накануне, в связи с приближением плодово-ягодной поры Мыльников дал мне несколько уроков «шухерного» свиста.
Предчувствуя триумф, я облизываю пальцы и свищу для разгона тихонько, с шипом. Затем в полсилы. Потом еще громче. Потом как только могу. И уже изо всех сил — до треска в защеках, до слезы…
Никто из них не только не поддержал меня, но даже не прервался ни на секунду, как будто меня и не было. Неужели не услышали?
Бабуся скоро ушла, а я еще долго упрямо и натужно свистел — я сам по себе, а соловьи сами по себе, пока во дворе не посерело…
Воспоминание развлекло меня и освежило.
По зыбкому, обугленному по краю карнизу, в который превратились верхние сени, я пробрался в проем Двери (саму ее уперли либо школьники в металлолом, либо автовладельцы для гаражных ворот) и через коридор и вторую комнату прошел в горницу.
Не считая выдавленных стекол и черного потолка, комната почти не пострадала от огня, но вид ее был ужасен. Время, тысячелетиями осаждающее титанические сооружения, с этой крепостью справилось молниеносно. Если, конечно, забыть про столетие подготовительных работ.
Да-а. Сколько лет я был свидетелем героических усилий, с которыми бабушка обороняла Дом от этого грозного неторопливого врага, и столько же лет не замечал ее усилий. И вот вижу: одним ее духом жил Дом, и в нем, а не в нас, черпала она, пополняя угасающие силы. Время медленным разрушением просачивалось внутрь, превращая старые вещи в рухлядь, и вдруг, когда душа покинула Дом, словно лавину прорвав, разом все обратило в прах и тлен. Любопытные мальчишки, в поисках интересного или полезного забравшиеся в бесхозный дом (в конце концов, они тоже посланцы времени) и обманутые в своих надеждах, доломали изъеденную древоточцем мебель и с шаманскими плясками выкинули в окно. Я и сам когда-то в детстве участвовал в подобном шабаше… Подойдя к боковому окну, убедился: так оно и было.
На обугленной стене сыротепловского дома разглядел жестянку с поразившей меня надписью: «Брошенная горящая спичка ведет к пожару!» Выделялось слово «брошенная». Относилось к той роковой спичке, к Дому, к улице, на которой жил и вырос. До тошноты захотелось выйти вон, туда, где чириканье воробьев, на солнце, на люди. И тишина сзади стояла не та, что раньше, — сокровенная, полная вздохов, скрипов и тихого шарканья («домовой бродит»), живая и странная тишина,— а другая, затхлая, мертвая тишина ненужности, нетерпеливая горечь ожидания своего часа — понедельника.
Выходя, окинул комнату прощальным взглядом. Глаза сами потянулись туда, где раньше были часы. Они висели на месте! Конечно, без цепей и гирь, покосившиеся и немые, они, казалось, укоряли: «Что же ты? И про этозабыл?»
Читать дальше