
Аркадий Самуилович Сарлык
УХОЖУ И ОСТАЮСЬ
Ужасной банальностью выглядит эта истина: человек — создание удивительнейшее! И, высказанная вообще, без конкретного адресата, она не несет никакой энергии — так, выспренний трюизм какой-то.
Но, когда человек, утомивший тебя ежедневностью, вдруг выкинет этакий фортель и ты его увидишь словно впервые, эти три слова сами произнесутся, наполнясь живым полнокровным смыслом.
Моя бабушка (увы, теперь уже — была) — создание удивительнейшее. Я с ней познакомился в двухлетнем возрасте и за тридцать лет, истекших с тех пор, так привык к ней и к ее причудам, что разучился удивляться. Но то, что случилось недавно и о чем я хочу рассказать, меня поразило.
* * *
А случилось, сгорел бабушкин двухэтажный дом — дом моего детства.
До пожара это было крепкое сооружение мышиного цвета с восемью подслеповатыми окнами в два ряда по фронту, напоминающими бойницы, так как толщина капитальной кладки была почти метр. Последним обстоятельством бабушка чрезвычайно гордилась, чему научила и меня.
— Вот как раньше строили, — хвалилась она. — Пушкой не пробьешь.
— Смотря какой! — все же возражал я, шести- или семилетний, преодолевая восхищение. — Ядерной, может, и не пробьешь, а «катюша» запросто проломит.
— Ну разве что «катюша».
В те годы слово «катюша» еще действовало магически, и бабушка, ужасная спорщица, здесь уступала.
Но зато Дверь она никому не давала в обиду, веря в нее беззаветно. Железная, величиной с воротину, с огромными заклепками, с двумя крюками-кочергами, она запиралась раз в сутки, на ночь. Это был сложный ритуал, недоступный для непосвященных. Более чем за век она изрядно опустилась, поэтому ее под крюковой набат, рывками, подсаживая сковородником, волокли по борозде в дубовых половицах, потом я изо всех сил тянул за нижний крюк вверх, а бабушка толкала за верхний вниз — и Дверь, чуть перекосившись, с грохотом запиралась. Затем мы с час отходили, разбирая наши действия, как генералы в Филях, правда, за медным самоваром, который периодически прямо на столе начинал тихонько скулить.
Для меня навсегда осталось загадкой, как бабушка управлялась с Дверью, будучи одна. Ведь в момент пожара ей было восемьдесят восемь лет. Воистину — «вот как раньше строили»!
Уж так получилось, что бабушка забрала меня к себе насовсем в день, когда мне исполнилось четыре года, и мы не разлучались двенадцать лет. И, сколько я помню, нам с ней не бывало скучно. Можно даже сказать, что все эти годы прошли, как одна большая, прерывавшаяся лишь на ночь, беседа.
Утро начиналось с того, что мы подробно рассказывали друг другу наши сны и толковали их по примитивному соннику, в котором печь предвещала печаль, лошадь — ложь, а гроб обещал удивительные известия.
Днем мы занимались тысячью еще более важных дел (о некоторых я расскажу ниже).
По вечерам, перед сном, бабушка с похвальной неизменностью (особенно зимой, истопив печь) выводила меня «на волю», погулять. Я поразительно отчетливо помню одну такую прогулку — все другие постепенно стерлись, выпали из памяти.
Мне около пяти лет. Я сижу в плетеных санках-корзине на полозьях, завернутый в косматое овчинное одеяло (которое я тогда и долго еще потом храбро считал медвежьей шкурой). Сзади меня громоздится морозная, тусклая, бело-черная темнота, а впереди, перед школой, горит фонарь — единственный на нашей улочке и оттого ослепительно яркий.
Я воюю с ним своим дыханием. Мне кажется, что еще немного, и белый плотный раструб живого пара потеснит, осилит безжизненный световой конус. Но вместо этого на меня надвигаются радужные кольца, одно в одном — множество колец, и чем сильнее и упорнее я дышу, тем они плотнее и ближе ко мне. Я догадываюсь, что проиграл, но еще не сдаюсь.
Бабушка с оглушительным, громовым хрупом приближается, медленно, даже зловеще переставляет по рассыпчатому бликующему снегу огромные не раз подшитые серые валенки, склоняется надо мной. Бечевка, за которую она тянет санки, провисает до самого снега.
Читать дальше