1
За трое суток эшелон прошел тысячу восемьсот километров.
Все были пьяны в стельку за исключением машиниста, но они его не видели. Во время долгих стоянок на запасных путях, перед большими городами, когда эшелон пропускал скорые и пассажирские поезда, они выходили из единственного плацкартного вагона — чаще всего ночью — и бродили между низкими, стальными платформами, на которых стояли уборочные машины между высокими, товарными составами и цистернами с бензином, нефтью, битумом и природным газом; пытались продать местным тушенку, колбасу, сгущенное молоко или обменять на самогон; курили и разговаривали, понемногу трезвея на ветру; смотрели на железнодорожных рабочих, которые медленно двигались вдоль составов в ярких оранжевых комбинезонах, проверяя и смазывая буксы.
Никто не знал, а кто знал, давно забыл, как в вагоне оказался черный кот — они держались с ним очень вежливо, потому что это был черный кот — и тот, кто кормил его, отдавая лучшие куски, проникался убеждением, что никогда не слетит под откос, не будет искалечен в драке, не будет одурачен женщиной — а тот, кто не кормил, ел, избегая смотреть коту в глаза. Кот переходил из одного плацкартного отделения в другое и черным шаром катался в ногах, а когда темнело, запрыгивал на столик, выгнув спину, пробирался между пустыми бутылками ближе к окну и сидел там ночами напролет — на него косо падал свет городов и зажигал в глазах хищный, желтый огонь, а потом, когда города и станции оказывались позади, он неподвижно сидел, погруженный во мрак ночных лесов и полей.
Каждый вечер, задевая торцы полок, по вагону бродил пьяный проводник и беспрерывно бормотал: «Света не будет. Света не будет. Не будет».
Сперва они говорили, что проводник — продолжение несчастий, проводник, как глава государства, а потом перестали обращать на него внимание. А проводник нередко говорил: «Вот я, — говорил он. — Сорок пять суток — свинья, сорок пять суток — король».
Утром они просыпались — грязные, небритые, опухшие — шевелили пересохшими губами, силясь выговорить проклятие, воспаленными глазами смотрели друг на друга и говорили — разбуди вот этого — не в состоянии позволить кому-то прятаться во сне от пропахшего табаком и потом вагона, от реального, чертовски медленного течения времени дольше, чем прятались они сами.
Первым всегда просыпался Шадрин — один из немногих, кто умывался, — крупный, смуглый мужчина сорока трех лет, угрюмый и неразговорчивый, точно полковник, положивший костьми весь полк — в ярости его взгляд затыкал рты лучше, чем деревянный кляп. Его не любили — слишком много в нем было от большого, сильного быка, который в молчаливом бешенстве крутит головой и косит глаза в поисках того, кому предначертано его убить, — сторонились и поливали за глаза, как поливают Иисуса Христа; его сторонился черный кот, кошачьим чутьем угадывая в нем пройденный этап.
Шадрин никого не будил, умывался, шел в тамбур, разжигал паяльную лампу, ставил ее под ржавый, колченогий таганок и варил себе экстракт куриного бульона, с таким расчетом, чтобы хватило на обед и ужин — в эшелоне он один, за исключением черного кота, ел три раза в день. Потом он передавал таганок и паяльную лампу тем, кто делил с ним плацкартное отделение — Брагину, Жигану или Раталову.
Паяльная лампа была одна на всех, и последние завтракали вечером.
На пятые сутки, когда они почти миновали Урал — высокие, серые сопки, пологие горы, застывшие под мохнатым шорохом вечнозеленых пихтовых лесов, красные каньоны, длинные, темные туннели, маленькие, белые домики на пологих склонах, настолько хрупкие и незащищенные, что казалось их напрочь сметет звук человеческого голоса — у Шадрина открылось гнездо старой язвы.
Он тяжело ворочался на верхней полке, задыхаясь в плотном сигаретном дыму, точно привязанный к вертелю над костром, потом встал, ни слова не говоря, запихнул в рюкзак одеяло, несколько банок сгущенного молока, остатки сливочного масла, ложку, флягу с водой, спички и, дождавшись остановки, вышел из вагона — те, кто помогал пьяному проводнику наполнять резервуар для воды, видели, как он, согнувшись, угрюмо сжав бледные губы, залез на одну из стальных платформ и сел в свою машину.
Эшелон будет идти еще трое суток, часто останавливаясь на запасных путях, и все это время Шадрин проведет в машине, лежа на жестком сиденье под дырявым одеялом, будет смотреть на осенние леса, сквозь мутное стекло, залитое дождем, — коченеть от холода по ночам, когда сожжет весь бензин, а потом почувствует, что холод притупляет боли в желудке, и вспомнит, как мальчишкой лежал за песчаным карьером, с переломанными ногами, на холодной, твердой земле и к нему привели толстую акушерку и шофера полуторки, они подняли его и понесли на дорогу, а шофер спросил — слышь, толстуха, почему он не кричит, — а акушерка сказала — потому что холодно — его кое-как посадили в полуторку и отвезли в больницу — он по-прежнему ничего не чувствовал и только в перевязочной, когда забинтованные от щиколоток до бедер ноги принялись обмазывать теплым мокрым гипсом, он захотел выть и захотел оказаться далеко в снегу.
Читать дальше