Он вернулся домой иным с виду, но в его походке, в повороте головы, в угрожающем мерцании вездесущих, караулящих глаз они видели проблеск былых повадок и понимали, что внутри он остался прежним, не сгоревшим, как фитиль свечи под воском, несмотря на то, что имевшие место события, казалось, неминуемо должны были бы привести к быстротечной дефлаграции, ибо несгибаемым стержнем его естества была ныне поруганная вера.
Он более не верил в большое государство, что, впрочем, не мешало ему по-прежнему истово верить в маленькое, а доказательством тому служили его участившиеся сволочные выходки, в результате которых он окончательно вывел из строя бабушку, которая была на три года моложе его, но не обладала даже ничтожной частицей той дьявольской злости, что взрастила, вскормила его дух, заставляя сопротивляться старению. Она родила ему одиннадцать детей, и вследствие женских болезней, усугубленных тяжелой, изматывающей физической работой, уже пять или шесть лет испытывала постоянные приливы жестокой боли, из-за которой не могла ни сидеть, ни лежать, а лишь непрестанно двигаться. Кроме того, ее не миновал быстро прогрессирующий старческий склероз — она помнила лица, но не помнила имена, помнила плоды, но не помнила деревьев, она помнила числа, но не помнила их достоинства, помнила даты, но не помнила события. И, скрывая по укоренившейся бессознательной привычке затопившую тело боль, панически страшась докторов, она двигалась в этом темном изменившемся мире зыбких ненадежных предметов, нащупывая твердую опору, в то время как старая кровь уносила из мозга распадавшиеся биты памяти, и воспоминания терялись, растворялись в бесчисленных капиллярах, и какое-то время она способна была помнить кожей. Не позволяя ничего с собой делать, она чуть было начисто не лишилась рассудка от дикой боли в пальцах ног, пока не приехала из Москвы их предпоследняя дочь и почти насильно не остригла садовыми ножницами окостеневшие, переплетенные ногти, не дававшие ей ходить. Но скоро непрестанное движение и бессонница вытеснили все, кроме пребывания в вечности.
Были дни, когда Крайнова посещали сомнения, смутные предчувствия, чего практически не случалось ранее. В такие дни он все чаще и чаще сидел в священном углу, под застекленной иконой, чувствуя затылком легкое прикосновение паутины и присутствие стены, опираясь плечом на высокую устойчивую этажерку из светлого дерева, на которой были аккуратно размещены три шкатулки с письмами, фотографиями, телеграммами и важными документами, удостоверяющими личность и все то, через что личность обязана была пройти, выучить, взять на вооружение; а также коробки из-под конфет, хранившие неисполненные письменные обещания властей, баночки из-под леденцов, куда сложены были знаки отличия вместе с нитками, иголками и давно оторвавшимися пуговицами. Иногда он вспоминал о бабушке, которая медленно ходила по дому, погруженная в вечность, придерживаясь за стены, не в состоянии сесть или прилечь, находясь постоянно в поле его зрения, как его собственные ресницы, как часть его носа; и он думал — если вспомнить о них, то их видишь всегда, а если не вспоминать, то их как бы и нет. Он слышал стук деревянной ноги Мамы Всех Детей и думал — я слышу стук, если вслушаться, а можно о нем забыть, как о стуке сердца, как о стуке крови, тогда его как бы и нет. Время от времени он поднимал голову и обращался к портретам своих детей, развешенных на трех стенах, отдавая резкие, отчетливые приказы, уверенный, что все они будут выполнены, если не сегодня, то завтра, но иногда он повторялся, и ему становилось стыдно. А между приказами он говорил портретам — все опоры могут рухнуть, но мы останемся жить, и лишь крушение Земли означает смерть окончательную — потом он говорил — но ведь кто-то останется — и говорил — но это будем уже не мы. Это будет уже другое племя.
Никто не удивился, когда он не заплатил взнос за ружье на следующий год после истечения срока выплаты государственного займа, но удивились, что за этим ничего не последовало и никто не пришел конфисковывать ружье. А он все более обрастал воском молчания и отчуждения. Они пришли только через год, двадцать восьмого сентября, со своими членскими билетами, готовые сунуть их ему под нос при первом слове протеста, и Мама Всех Детей вышла к ним, чтобы сказать, что его нет дома, но он снял со стены ружье, постоял минуту у окна, а потом извлек из запушенного, священного угла пять рублей, запихнул их негнущимися пальцами в нагрудный карман клетчатой рубашки и медленно пошел к ним, стараясь выиграть время для раздумий, все еще не зная, что отдать, и до последнего шага не знал, а потом подумал, что сами руки должны сделать выбор, и когда он остановился перед ними, глядя на далекий сосновый бор, руки его, не дрогнув, медленно протянули им ружье.
Читать дальше