Он что-то начал говорить о горах и свободе выбора, кино приплёл, Козинцева. При чём здесь Козинцев? Уж он бы покривился от его речей насчёт свободы выбора. А потом сообразил, она его специально закабаляет, чтобы он наконец почувствовал вкус больших денег и перестал мечтать о пустопорожнем, например, о Монике Беллуччи, и что личной киностудии ему не видать, как собственных ушей, потому что на свободе, по мнению Жанны Брынской, он начинает чудить и глазеть по сторонам, какие там крутобёдрые бабы вертятся и метки в пространстве оставляют.
— Соглашайся, Валик! — посоветовал я устало, укрываясь от собственных мыслей по ноздри одеялом.
В час ночи, когда за шторами ещё тёмно и сыро, ты плохо соображаешь, чего от тебя хотят даже друзья.
— А кино?! — решил он, что я его по старой привычке пойму. — А кино!!!
Горы так и не сделали из него мужчину, этого не удалось даже Жанне Брынской, хотя она очень и очень старалась долгие годы, и непосредственно сентиментальность, как открытая душевная рана, долгие годы была визитной карточкой Валентина Репина, но теперь всё изменилось; может, он повзрослеет, подумал я, и хоть на время забудет свои горы и возьмётся за дело?
— Кино потом снимешь, — сказал я.
Почему-то он от неё не ушёл окончательно, чтобы поклоняться Монике Беллуччи? Построил бы храм, бил бы поклоны. Нетрудно было догадаться — из-за денег, очень больших денег, дающих свободу и равные возможности с богом.
— Когда?! — воскликнул он в отчаянии.
«Когда повзрослеешь», — хотел сказать я, но, конечно, не сказал.
— Когда оно у тебя начнёт получаться, — сказал я жёстко, чтобы он хоть чуть-чуть протрезвел и перестал жалеть себя в этом страшной и суровом мире.
— Это значит, никогда! — понял он. — Скотина ты! — заревел он, как мамонт, и голос его на мгновение заглушил все звуки вселенной и даже военный тягач внизу. — Так я хоть бился головой в стену, а теперь и биться не во что! — посетовал он.
— Это уже твои проблемы! — перебил я его, чтобы он очухался и подумал о новых возможностях, но он не желал новой жизни, а хотел до гроба жалеть себя.
— Скотина ты! — повторял он чисто механически, словно констатируя неудобный факт и неожиданно легко приспосабливаясь к нему, как новой культе, которую он до этого не замечал. — Обычная скотина!
В своём стремлении в максимализму он стал походить на блин, который во что бы то ни стало стремится подгореть назло хозяйке.
— От скотины слышу! — отозвался я, как эхо.
— Зря я тебя привечал! — посетовал он, словно я был его напарником с гор, однако, на равнине не оправдал надежд, и отныне пить со мной пиво с раками он принципиально не будет.
— Зря, — согласился я, чувствуя, как что-то рвётся между нами с тихим задушевным треском, уважение, что ли, на печальной и совершенно ужасной ноте контрабаса, которая долго-долго будет звучать для нас обоих реквиемом.
— Чтоб ты… — пожелал мне Валентин Репин.
— И ты чтоб… — отключился я, поежился, хотя в квартире было тепло, и только после этого понял, что Валентин Репин попал в ловушку, расставленную им же самим: прошлое, которое он так любил, лелеял и сентиментально холил, не давало ему ни единого шанса расстаться с людьми из этого прошлого, поэтому уйти от Жанны Брынской он просто так не мог и мучил и себя и её, хотя было ясно, чем всё это кончится — самоубийством души и тела, тела и души; какая разница, в общем-то, подумал я, засыпая.
Позже, через много лет, я узнал стороной; оказалось, всё было по-иному.
Уравновешенная и всегда покорная, как золотая рыбка в аквариуме, Жанна Брынская отыскала его новое обиталище, кинула ему рюкзак с «кошками» на порог и поставила условие: ультиматум:
— Или я или он!
К ультиматуму она прикрепила чек на такую сумму, от которой даже дюже порядочный альпинист не отказывается и продаёт свои горы с потрохами.
Валентин Репин выбрал её: сытую, благоустроенную жизнь богатого москвича на всем готовеньком, с чистыми простынями, взбитыми подушками и тёплым туалетом, а не с вонючим спальником под головой; с утренним яйцом в мешочек и цивилизованной чашечкой кофе по утру, а не привычной бадьёй на роту, с паром изо рта, когда он высовывал нос из палатки, чтобы насладиться утренней тишиной гор и величественными панорамами Джомолунгмы; однако, время брало своё, и он уже с презрением не фыркал на нас, «матрасников», когда вспоминал заснеженные, крутые склоны, от которых захватывало дух, вольную во всех отношениях жизнь альпиниста, и ледяную, хрустально чистую воду под коркой льда, ибо понял одну единственную, примирившую его с окружающим миром мысль: всё проходит, и вольная юность — тоже, и ты уже не тот, прежний, каким себя представлял в девятнадцать лет, и никогда им не будешь; не вешаться же и не топиться после этого, а можно предположить, что ты просто сломал лодыжку на вечные времена и дорога тебе в горы естественным образом заказана.
Читать дальше