Алексей выехал из России в сторону Гельсингфорса 16 октября 1921 года – в специальном поезде, в который были погружены все его вещи. Он был уже немолод, 53 лет, и к тому же с серьезным заболеванием легких. Ракицкий отправился с ним. Максим был уже в Берлине, где его пристроили дипкурьером, а Мура присоединилась к Алексею в Гельсингфорсе.
Мне было жаль, что я больше не увижу его, но, с другой стороны, я испытала и облегчение оттого, что порвалась последняя тонкая ниточка, привязывавшая меня к Алексею. Мария Федоровна в сопровождении Крючкова уехала в Берлин еще раньше, ей поручили заняться там сбытом изделий советских кустарных промыслов. Занятие не ахти какое, к театру, конечно же, отношения не имеющее. Недоброжелатели постарались услать ее как можно дальше, а в Наркомате иностранных дел работали товарищи, которые вряд ли видели ее на сцене.
Я работала медсестрой, без отрыва от основной работы окончила институт, получив специальность акушерки-гинеколога, работы было невпроворот, не хватало лекарств, инструментов, бюджета, только больных и рожениц было хоть отбавляй. На себя мне денег хватало, ни в чьей помощи я не нуждалась; хоть и поздно, но стала самостоятельным человеком.
А через пять лет за мной пришли. Вся больница, медсестры, врачи, наблюдали в окна за тем, как меня заталкивают в машину. Привезли на Лубянку, где меня принял Менжинский. Он был очень похож на Сталина, чья фотография висела над его головой на стене. Он сказал, что товарищ Горький нуждается в медицинском уходе и что он может довериться только мне. Он просил, чтобы меня прислали к нему. Я должна беречь его пуще глаза, потому что товарищ Горький остро необходим советскому народу и международному рабочему движению. Товарищ Сталин просил передать товарищу Чертковой свой привет.
Я попробовала отказаться, дескать, я все же не пульмонолог. Они знают, сказал он. Но у нас дефицит врачей, сказала я. Это им тоже известно, ответил он; то, о чем он меня попросил, – не обычная просьба, а партийное поручение. Я могла на это сказать, что никогда не была членом партии, но ведь наверняка они знали это и без меня. Я только спросила, можно ли мне попрощаться с коллегами и больными, на что было сказано, что нельзя.
Ехали мы через Варшаву и Вену, паспорт с визами мне привезли на вокзал двое чекистов. Я была налегке, так что в Вене купили мне два чемодана, а в Риме накупили всяческого добра, белья, комбинаций, бюстгальтеров целыми дюжинами, заставив потом расписаться, что я у них все приняла.
На вокзале в Неаполе меня встретил Максим с мотоциклетными очками на лбу, расцеловал меня, ах, Чертовка, как же здорово, что ты наконец-то здесь. Это меня Алексей так звал, по фамилии я ведь Черткова, вот он и придумал мне прозвище. Чекисты попросили и Максима расписаться в том, что принял меня с рук на руки, и уселись на станции дожидаться обратного поезда в Рим. Перед вокзалом Максим помог мне забраться в люльку мотоциклетки, слева от его седла, взгромоздил на колени мне чемодан, застегнул кожаный шлем, натянул очки, в которых он выглядел как головастик, и мы помчались.
Остановились у виллы – большой, каменной, увитой диким виноградом. Максим взял чемодан, навстречу нам выскочили собаки, за ними – девчушка. Максим подхватил ее: это Липочка, Марфа, она будет с тобой играть!
Из дома высыпали остальные, пыхтя, выкатился дородный Ракицкий, за ним – молодая женщина, Тимоша, мать Марфы и жена Максима, которая мне показалась уж слишком красивой.
Алексей арендовал в доме одиннадцать комнат, а всего в нем было четырнадцать. По соседству находился отель “Минерва”, куда тоже, случалось, селили наших гостей. Потому что поток их не иссякал почти никогда: писатели из России и эмиграции, ученые и артисты, журналисты, политики, друзья и враги, ну и врачи, о приезде которых Менжинский никогда не предупреждал нас. Мария Федоровна говорила мне: когда они жили на Капри, до 1913 года, там тоже была уйма гостей, писателей да большевиков, которые месяцами жили за Алексеев счет. В Сорренто из комнат верхнего этажа открывался вид на залив, на Везувий, на Позиллипо, Неаполь и Поццуоли – завораживающая красота, хотя я восторгалась ею не так, как другие, потому что мне и в Крыму очень нравилось, куда мы часто наезжали с хозяйкой, когда там еще не было все застроено.
Максим показал мне дом и крутую лестницу, по которой они спускались на берег, провел к теннисному корту в глубине сада. Дука сам не играет, сказал Максим, но любит смотреть. Дукой, то есть вождем, он прозвал отца в Петрограде, после войны, но еще до того, как к власти в Италии пришел Муссолини, который стал называть себя “дуче”, что то же самое, по примеру писателя Д’Аннунцио, первым присвоившего себе этот титул. Тимоша на корте была очень ловка, а появившаяся в Сорренто позднее Мура, которую в детстве, конечно же, обучали балету, необычайно изящно двигалась. Невероятно забавным был увалень Ракицкий, который то плюхался через сетку, то тыкался в ограждение. Теннис – развлечение чисто барское, не подходило оно Алексею. Да он и не играл, а рассеянно наблюдал за другими как бы из чувства долга. И хотя народу у нас гостило порядочно, жизнь наша протекала довольно однообразно, мы жили словно в роскошной тюрьме, в которой мы были одновременно и заключенными, и тюремщиками.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу