Летом на длинном черном ЗИМе, похожем на зубастый американский автомобиль конца 40-х годов, мы выезжали жить на совминовскую дачу под Москву. Там в утренних рощах мы шли, согнувшись под прямым углом, на белый гриб. Там в безразмерные июньские сумерки, одурев от велосипеда и черемухи, с отрыжкой парного молока на чувственных, недетских губах, я играл на дощатом крыльце в шахматы с домработницей Марусей, за которой ухаживал наш шофер в черной кепке.
Рожденный победителем (меня назвали в честь победы над Германией), я выиграл у Маруси первую шахматную партию в своей жизни. Мир был полон добротных вещей: фонарей, высотных зданий, станций метро, парковых с выгнутой спинкой скамеек, на одной из которых зимой, в Сокольниках, несмотря на метели, мы продолжали свой бесконечный турнир. Шахматные фигуры «ходили» по пояс в снегу. Я заходился остаточным кашлем от коклюша; она, смешливая, утирала нос варежкой с дыркой. Мы были равными партнерами, много «зевавшими», путавшими «офицеров» и «королев», и по характеру оба — шальные. Я медленно учился проигрывать. Порой со слезами я бросался в Марусю конями и пешками; помирившись, мы вместе вылавливали их из талой воды. Весна всегда наступала вдруг, застигнув нас на обратной дороге к метро ручьями, лунками вокруг лип, промокшими ботинками, новым, разреженным солнцем, воздухом. Семья с прислугой, родственниками, ближайшими друзьями складывалась в надежный клан. Я жил как у Христа за пазухой.
Своим рождением я обязан такому кромешному нагромождению историко-революционных, военно-мирных обстоятельств, что вынужден признать его делом голого, но по-своему филигранного случая. Плод «случайного семейства» par excellence я, скорее всего, среди всевозможных гербовых атрибутов, не без помощи поэта Осипа Мандельштама, выбрал бы для себя кривой кий, щербатый шар и дырявую лузу , хотя бы потому, что ни мой отец, ни я никогда не были приличными бильярдистами. Даже ближайшие предки в моем сознании живут безымянно, определяемые на скорую руку полустершимися профессиями, иногда подлинными, вроде артельщика или попа, иногда сугубо фиктивными, вроде профессионального революционера, каковым бабушка не без тайного умысла прописала в моей памяти своего неведомого мне отца. Бабушка вообще была выдумщицей. Правда, со стороны моей мамы мы имеем легкое касательство не только к личному и потому мало внушительному дворянству ее деда, но и через весьма запутанную систему свояков и своячениц, а точнее, через довольно красочный род Кьяндских, к русской культуре: изобретателю, по крайней мере национального, радио Попову, а стало быть, к семейству химика Менделеева, а стало быть, в конечном счете, Александру Блоку. Но это даже не десятая вода на киселе, а так, семейные опивки.
Не зная, с чего начать разговор о частном заговоре обстоятельств, противных чести и здравому смыслу, я бы все-таки остановился на малоизвестной, неудачной англо-американской интервенции под Мурманском после Октябрьской революции. Как-то по телевизору показали их развалившиеся заснеженные могилы. Бабушка-выдумщица по отцовской линии, Анастасия Никандровна Рувимова, была очень хороша собой. За ней ухаживал рослый человек с черными красивыми кругами под глазами по имени Иван. В 1918 году бабушка перебралась с семьей из Петрограда в Карелию, спасаясь от голода. Иван не скрывал своих намерений жениться на Анастасии, но тут напали американцы.
Один молодой коварный человек в пенсне служил на Карельской железной дороге бухгалтером. Большевики сделали его ответственным за мобилизацию. Прельстившись красотой моей бабушки, Иван Петрович Ерофеев первым внес в мобилизационные списки рослого Ивана, хотя тот имел белый билет. Ивана забрили, послали под Мурманск, и он пропал без вести в схватке с американцами.
Далее — оперная вставка. Слышится ария Татьяны из оперы «Евгений Онегин»: «Но я другому отдана. Я буду век ему верна…» . В 1920 году, вернувшись в Петроград, Анастасия Никандровна случайно на улице встретила своего первого Ивана.
— Поздно, Ваня, — сказала бабушка, уже беременная моим отцом.
Американцы, по-моему, не зря гибли под Мурманском. Впоследствии, чтобы жилось веселее, бабушка разрисовала яркими аляповатыми красками генеалогию своего мужа. В результате мой прадед Петр Ерофеев картинно вышел деревенским сексуальным богатырем в смазных сапогах, зажиточным мельником в тереме с кружевными наличниками, сменившим множество жен, отцом девятнадцати сыновей, последний из которых родился, когда ему было под восемьдесят. Сам человек в пенсне раскрашиванию не поддавался, но был отмечен кротким нравом, рассеянностью, подтвержденной историей с «эскимо», растаявшим у него на прогулке в зоопарке в воскресных брюках, и тем, что бабушку в сердцах звал «комиссаром», что смутно отражало его настроения после чекистского переплета на Гороховой, куда его привели на допрос, под горячую руку Феликсу Дзержинскому, потребовавшему от него под дулом револьвера указать тайник с золотом, которое у деда не водилось. В моих генах так прочно засела смерть, что первым младенческим впечатлением стал дачный электрический столб с черепом и костями; столб ужаса: дотронешься — убьет. Когда бабушка по молодости лет решила записаться в большевички, чтобы участвовать в продразверстке, дед пригрозил:
Читать дальше