И потому Воробьеву так была важна эта ванная печь для выработки хрусталя. Никто не знал, сколько он отдал здоровья, выбивая средства, доказывая, как нужно развитие производства хрусталя именно на его заводе, а не на другом. И вот теперь, когда многое позади, появилась синева, чего никто не ожидал.
Надо было искать виноватых. Заходы были крутые. В том-то и ошибка Горбача, что он излишне много говорил о сознательности. Сознательность сознательностью, но если человеку снять прогрессивку, если он услышит: «Еще такое повторится — кладите на стол заявление», — то это иное дело и, как убедился Воробьев, намного эффективнее, чем голые рассуждения насчет долга и сознательности.
Когда Воробьев принимал от Горбача завод, автоматические линии простаивали неделями, рабочие жаловались в горком партии, а Горбач искал «общий» язык с заводскими специалистами. Днями они просиживали в кабинете Горбача и обсуждали, обсуждали… Когда припекло, начальник цеха ночевал на заводе. И линии пошли.
Ступая по мягкой красной дорожке, Воробьев подошел к окну и долго смотрел на заводскую территорию. С четвертого этажа здания заводоуправления, где размещался его кабинет, многое на заводе виделось иначе, чем оттуда, с земли. Рассматривая с высоты людей, которые ходили по заводским дорожкам, Воробьев неожиданно подумал, что дело, может, и не в синеве, а в чем-то другом. Может, даже и вот в этих людях, которые отсюда кажутся крошечными и смешными… В том же Иване Захаровиче… Тоже вот что-то хочет доказать. Подумалось, что теперь все знают, как делать и что делать… Один он не знает.
Причину своей неудовлетворенности Воробьев видел во всем: секретарша Неллечка опоздала на работу, стоит сырая погода — как раз и грипп можно подхватить, хотя в прошлом году в эту пору еще и снега не было, по жалобе на днях на завод приезжает комиссия, строители так и не успели закончить двойную дверь… Это была давняя мечта Воробьева: кабинет с двойной дверью…
Ощущение своей ошибки возникало у Воробьева и прежде, еще до реконструкции. Главных заводских специалистов он держал в руках крепко — в этом он был уверен, но с каждым годом руководить заводом становилось труднее. И не только потому, что росли планы, увеличивался штат, приезжало все больше комиссий с разными проверками… С этим еще можно было мириться. Трудность состояла в другом: приказы его выполнялись, но что-то сдерживало людей, каждый итээровский работник старался выполнить только свое… Далеко ходить не надо, тот же Гусев… Когда-то был неплохой, принципиальный специалист, а теперь… Хотя и теперь он справляется. Сказал обосновать перед министерством, что надо строить новую хрустальную печь, — сделано. Но приказал бы обратное — тоже сделал. Специалисты старались выполнить то, что шло сверху, от него. Дух настоящего, а не «бумажного», соревнования, инициативность, поиски, хороший задор… исчезли. Ничего не помогало: ни личные творческие планы, что были заведены на каждого итээровца, ни собрания с критическими замечаниями. Люди привыкли и к критике, будто так и надо — покритиковать на собрании, а потом вместе выпить пива… Даже к перемещениям привыкли: начальника цеха — в производственный отдел, а специалиста производственного отдела — на его должность. Единственное, что еще шевелило людей, — прогрессивка. Но ведь не будешь же прибегать к этому и во второй раз и в третий. Толковые специалисты теперь всюду нужны, как и рабочие, — чуть что не так, человек клал на стол заявление…
Воробьев вспомнил Горбача — говорили, стиль у него был иной: демократичность… Но ведь и она не помогла Горбачу. Где же тогда оптимальнейшая граница между требовательностью и доверием?.. И как ее выбрать? Тот стиль руководства, который сразу помог Воробьеву вывести завод в число передовых предприятий области, в чем-то себя исчерпал, теперь требовался какой-то другой подход — это Воробьев знал и чувствовал, но какой? Вспомнилось: многие руководители говорили — работать с людьми теперь труднее, чем с техникой…
…Были мягкие, как пух, слова, что шептались в темноте: «Зайчик, мой зайчик…» — на что Лапич отвечал: «Я не зайчик, я — лев». — «Да-да, ты — лев, но мой лев, мой…» И снова слова, слова, которые можно говорить только другому человеку в темноте, так как днем те слова нельзя говорить, они теряют свой смысл и теплоту. Еще было чувство, что ты — мужчина, потому что многое до этого было глупостью, пусть тебе и за двадцать: и те патлы, что скрывали шею, и тот нахально-боязливый взгляд в женские глаза — все прошло, теперь Лапич был другим и с улыбкой и грустью смотрел на тех, с кем недавно проводил вечера и с кем ему было уже неинтересно…
Читать дальше