Покряхтывает и постанывает от наслаждения... но неожиданно вступает музыка. Торжественная. Фанфарная. Из унитаза, как из граммофонной трубы. Он вскакивает поспешно на ноги, тянется по стойке смирно со спущенными штанами, отдает честь правой рукой, левой держится за живот.
И длится так долго. С паузами, когда кажется, что музыка уже иссякла, с новыми всплесками – тарелкой о тарелку.
Потом он опять садится, расслабленно обмякает... но из унитаза-репродуктора возникает волевой, командирский голос, пропущенный через усилители.
Кто-то громит.
Кого-то обличает.
Вдохновляет, призывает, ведет за собой.
А он выслушивает стоя, со спущенными штанами, с восторгом в глазах и корчами в пузе, вместе со всеми взрывается аплодисментами, в промежутках хватается за раздутый живот.
Снова сидит на прежнем месте, стонет и блаженно улыбается... но бахает пушкой из унитаза, подкидывая к потолку клубом дыма, и он тянется в струнку под гулкий, торжественный, бесконечный артиллерийский салют, – слезы текут по щекам от невозможной рези в животе.
Садится, в конце концов. Облегчается заметно. Веселеет на глазах… Но унитаз цапает его разинутой пастью, намертво и без отдачи, медленно и неумолимо затягивает внутрь, заглатывая рывками, по-питоньи, через раздутое горло, и Балахонкин исчезает постепенно и навсегда, только глаза молят напоследок, рука тянется кверху, пальцы цепляются за край унитаза...
И мощное, торжествующее клокотание извергаемой воды, переходящее в бурные, несмолкаемые овации.
Один раз показал Балахонкин этот номер: целиком, в полутемном цирке, доверенным своим друзьям.
Никто не засмеялся тогда. Даже не улыбнулся. Только один, невидимый в темноте, заблеял под конец злорадно.
А Непоседов заплакал...
4
Альтистка по кличке Перескокова расписывалась по утрам в ведомости, вслепую, за получение подотчетных колбас с сосисками и сидела потом на площади, за окном гастрономического магазина, на виду у пассажиров международного экспресса, посреди аппетитного реквизита, накрахмаленная и хрустящая, видом своим являя издалека покой, сытость и довольство.
Перескокова была грузная, рыхлая и неподъемная.
Она сидела сразу на двух стульях и обвисала с краев.
Подбородки у Перескоковой опускались на грудь, грудь свисала до живота, живот опадал до колен.
Руки у нее были неохватные, с висячими складчатыми мешками под локтями, и она с трудом держала их на весу, когда играла в крематории.
– Я отдохну, – говорила порой, и музыканты не возражали.
Передохнув, она начинала дирижировать. С упоением и натугой. Слепые даже не догадывались.
– Что-то засквозило, – говорили на ее махания, а она блаженствовала.
Дома она тоже дирижировала – у радио и патефона – лучшими оркестрами мира, кланялась в конце на аплодисменты, поднимала музыкантов на ноги, пожимала руку первой скрипке и первой виолончели.
У нее были вечно открытые тусклые глаза. Перескокова уверяла всех, что она кое-что видит, но органист Всячина ей не верил и не разрешал верить другим.
А они подчинялись.
Всячина был крепок еще и силен – чернота с проседью, ничем не болел с детства и грозился дожить до отдаленных времен, когда отменят крематории и станут хоронить лишь на кладбище, в могилке с бугорком, а не сожгут под Глюка-Шопена.
Крематорий он ненавидел страстно, буйной своей душой.
Его характер не совпадал с этой тягомотиной, которую они нудили, и подмывало грянуть плясовую на органе, чтобы провожающие вместе с покойником завертелись вприсядку вокруг постамента.
– Я бы мог, – говорил мечтательно и глаза закатывал. – Это бы я смог...
И считал месяцы до пенсии, чтобы играть по больницам, музыкой способствуя всеобщему выздоровлению.
Надо только ко всякой болезни подобрать плясовую.
К каждому увечному и каждому расслабленному.
По утрам органист Всячина стоял на перроне спиной к вагонам, в шляпе и с чемоданчиком, внимательно изучал расписание поездов дальнего следования, будто собирался в путешествие.
Но ехать из этого города было не на чем.
Ехать из этого города было и некому, потому что роли расписали заранее, на много лет вперед, и никого никуда не выпускали.
Ты уедешь, а кто станет исполнять твою роль?
Но расписание поездов было обширным, оно говорило о насыщенном движении через эту станцию, и органист Всячина изучал его каждое утро слепыми вёрткими глазами.
– Сбежим? – искушал его Непоседов. – Со мной на пару.
Читать дальше