– Гриша, – говорила тетка Анютка. – Хватит уже. Смирись и затихни.
Горох лущила пока что.
Вырос ничейный горох на ничейной теперь земле: птицам на поклёв и людям на пищу.
– Молчи, тетка! – ревел Гришка не хуже танкового мотора. – Что бы ты понимала?.. Я, тетка, фабричный. Ухарь поселковый. Кулачный боец. Нашей улицей грабежной не ходите без кола...
– Это чего, Гриша?
– Это песня... Я, тетка, за жизнь не додрался. Горячий – огонь!
Выл. Стервенел. Всласть материл кого ни есть.
– А ты, Гриша, каков был? – спрашивала, чтобы отвлечь. – Здоровый или не так?
– Жилистый, тетка. Вертячий да кусучий. Затяжной, но отходчивый. Я, тетка, один на стенку ходил. Побью – отдохну. Еще побью – еще отдохну. Как век на ногах не стояли...
– Тебя били, Гриша?
– А то нет... На мне, как на собаке: живо-два заживет.
Замолкал, как припоминал памятное. Ухал-похохатывал. Потом спрашивал:
– Чего лущишь-то?
– Горох.
– На кой?
– Каши наварю.
– Принеси мисочку... Только погорячее. И сока березового.
Она приносила.
– Тетка, – говорил. – У вас мужики есть?
– Есть один. А на что?
– Приведи. Разопьет возле меня. Хоть понюхать...
– Нечем тебе нюхать, Гриша.
– Ты молчи... Найду чем.
Приводила к нему Ланю Нетесаного. Бутыль ставила на броню. Стаканчик. Луковку с огорода.
Тот наливал – в танке сглатывало.
Опрокидывал – в танке крякало.
Луковкой занюхивал, а из железного нутра:
– Где Фенька? Чего в люк не лезет?..
– Какая тебе Фенька, – отвечал Ланя обидчиво. – Женись сперва...
Плясал в танке. Песни пел. Хвалился:
– Я, тетка, к девкам бегал. В соседский поселок. Поиграть, за титечки потрепать... А на улице ребята дожидаются с кольями, с железными дрынами: это тебе почище "Фердинанда" с "Тигром". Я им в оконце орал, на взлете, чтоб злее были: "Наши голуби вашу пшеничку клюют!.."
Наутро ему выговаривала:
– Экий ты, Гриша, срамник. Женат-то хоть был?
– Да ты что?! Да на ком? Да ни в жисть!.. Когда они сразу на всё согласные.....
– Что ж у тебя, порядочных не было?
Замолкал. Вспоминал с натугой.
– Была. Училка музыки. Образованная – коленками пиналась. "Гриша, – говорила на подходе, – закройте ваши глупости". А я: "Стану тебе..."
Назавтра он спрашивал:
– Тетка, это кто ночью плакал? И с чего?
– Саня плакал. Грудка болит.
– Ты ему, тетка, зерна запарь в горшке. В тряпку заверни и на грудь. Зерно есть?
– Нету у нас зерна.
– Гороху запарь, слышь? Мать моя запаривала. Обмотает меня и пришептывает: "У вороны заболи, у Липунюшки заживи..." Липунюшка – знаешь кто?
– Ты, что ли?
– Я. Мать звала – Липунюшка... По лесу со мной гуляла. Цветы рвала. Травы сушила... "Не ешь с ножа, – говорила. – Злым будешь..."
– Ты ел?
– Ел.
Молчал потом долго.
– Эй, ты чего?
– Ничего... Баня стояла у речки. В день стирки кипяток давали. Бабы голые, в дерюжных фартуках. Очередь – за кипятком, очередь – прополоскать... Потом нас мыли. Тем же мылом. Спины друг другу терли. С тазами домой шли. Песни пели... Перед войной пришел на могилу: здравствуй, говорю, мать. Здравствуй и прощай...
– Отозвалась? – спрашивала тетка Анютка.
Не отвечал.
– Отзовется, – говорила с убеждением. – Ты ей теперь ровня.
– Думаешь?
– Думаю, Гриша. Только смирись прежде.
Назавтра спрашивал, как не по делу:
– На какой это день?..
– Чего?
– Через Забыть-реку...
– На сороковой. А что?
– Зябко мне, тетка. Душа без тела, как голый на ветру...
И говорить больше не захотел.
14
Не прошумело поутру склочным вороньим гамом.
Не раззвенелось оголтелым воробьиным чириканьем.
Тишиной надавило на уши.
Последний на земле армизон заваливался спиной на Уральские горы, неуклюже сползая к подножию, маленькие глазки светлели до белизны, как цвет уходил из тела.
Оставалось на одно только: тихо перетечь в ничто, следа не оставив за собой, вознестись без возврата к братьям-армизонам, которые его заждались.
Затихла в ожидании Вострогор – всем птицам птица. Китоврас-человекоконь голову понурил. Потирал потные ладони батюшка-собака Калин-царь, которому давно не терпелось. Великан Великанович Самотрясов глядел через расстояния на истончающегося друга и исходил великаньей тоской, которой хватило бы на всех пыжиков-карлов Среднерусской возвышенности.
Каждый в тоске – великан.
Каждый без чувств – пыжик.
– Погоди, – попросил Самотрясов. – Поживи еще. Саню приведу – поглядишь.
Он давно присмотрел для Сани гору-приступочку поменьше, чтобы сидеть рядом, болтать ногами над Валдайской низменностью, разговаривать через расстояния с последним на земле армизоном. А тот выговорить не мог – сил не было, опадал-опадал-пропадал в обширных складках одежды, утекал-вытекал, как в сон: кто бы одеяло подоткнул под бочок и огладил напоследок.
Читать дальше