Мы вытащили ее оттуда и скрылись без каких-либо осложнений; мало того, по неизвестной причине – то ли руководство клиники слишком замешкалось, то ли врачам было наплевать на пациентов, то ли местные власти не считали нужным проверять больничные отчеты, – это происшествие вообще не попало в газеты. В обратном случае Хендрик был бы вынужден принимать срочные меры, но обошлось без огласки, что меня всю жизнь огорчало.
Флора была молода. Ей было всего восемьдесят лет. На вид – семнадцать-восемнадцать. Когда мы ее нашли, перед нами предстало совершенно растерянное заикающееся ущербное существо, но Общество ее спасло; в самом деле спасло, как спасало множество других. Она искренне считала себя сумасшедшей и рыдала от облегчения, узнав, что пребывает в здравом уме. В сопровождении Агнес она отправилась в Австралию и там начала новую жизнь. Потом перебралась в Америку и начала следующую. Но главное не в этом; главное в том, что Общество действительно приходило альбам на помощь. Оно спасло немало людей. Флору Браун. Реджинальда Фишера. И многих, многих других. Возможно, и меня. Я понял: Хендрик был прав. Вся эта затея имела смысл и цель. И если Хендрику я верил далеко не всегда, то в наше дело по большей части верил.
Возвращаться в Лондон мне не хотелось. Я телеграфировал Хендрику, что мои работодатели из «Сиро» уговорили меня поработать в другом ресторане, в каком-то парижском отеле. Я уехал и поселился на Монмартре, в квартирке, которую прежде снимала Агнес. Представился ее братом. Мы ненадолго встретились. Я упоминаю об этом потому, что у нас с ней вышел весьма любопытный разговор. Она сказала, что, по мере того как альбы взрослеют, у них примерно к пятисотлетнему возрасту невероятно развивается интуиция.
– Интуиция? В каком смысле?
– Фантастическое чутье. Что-то вроде третьего глаза. Восприятие времени настолько обостряется и углубляется, что ты можешь одновременно видеть все. И прошлое, и будущее. Будто жизнь на миг замирает, и тебе открывается грядущее.
– Что же в этом хорошего? Даже представить себе страшно.
– Это не хорошо, но и не страшно. Это факт . Невероятно сильное ощущение, когда все разом проясняется.
Мы простились, но ее слова не шли у меня из головы. Я жаждал ясности, хотя сам не мог разобраться в своем настоящем, не говоря уж о будущем.
В итоге я перебрался на Монпарнас и попробовал писать стихи. Однажды даже сочинил стихотворение на местном кладбище, прислонясь к надгробию Бодлера; по вечерам я играл на рояле и сводил поверхностные, как правило, однодневные знакомства с поэтами, художниками и актерами.
Моим главным занятием стала музыка. Помимо «Сиро», я иногда работал в джаз-клубе под названием «Безумные годы». К тому времени я почти беспрерывно играл на фортепиано уже лет тридцать, и мне казалось, что иначе и быть не может. Фортепиано способно много чего передать. Грусть, счастье, идиотскую радость, раскаяние, горе. А порой – все это сразу.
У меня сложился определенный распорядок дня. С утра я выкуривал сигарету «Голуаз», затем отправлялся на бульвар Монпарнас в кафе «Ле Дом», где подавали свежую выпечку (из квартиры я обычно выбирался только к полудню). Иногда заказывал чашечку кофе. Чаще – рюмку коньяка. Алкоголь стал для меня чем-то большим, чем просто спиртное. Он дарил свободу. Я уже не мыслил себе существования без вина и коньяка. Пил, пил и пил, пока не наступала уверенность, что я вполне счастлив.
Но меня не покидало ощущение, что это зыбкое равновесие вот-вот нарушится. Как говорится, распалась связь времен. То был период расцвета декаданса. Переизбыток бурных страстей. Переизбыток перемен. Переизбыток радости бок о бок с переизбытком страданий. Переизбыток богатства бок о бок с переизбытком нищеты. Мир становился стремительнее и громче, социальные системы – хаотичнее и бессвязнее, наподобие джазовых композиций. Немудрено, что многие жаждали простоты, порядка, искали козлов отпущения, а народам в качестве объектов поклонения требовались громилы-вожди, возведенные чуть ли не в божественный сан.
В 1930-х годах над человеческой цивилизацией нависла угроза. Примерно то же самое происходит и в наши дни. Но тогда слишком многим хотелось найти простые ответы на сложные вопросы. Оставаться человеком в то время было опасно. Опасно было чувствовать, думать, любить. Так что после Парижа я перестал играть. И больше не садился за рояль. Игра на фортепиано меня изнуряла. Я часто задавался вопросом, не вернусь ли к музыке. И не уверен, что вернулся бы вновь, если бы, когда представилась возможность, не сел рядом с Камиллой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу