Кстати, первое издание «Андалузской элегии» 1912 года — отдельные главки, отобранные издателями «Детской библиотеки», сам автор отказался это делать — Хименес предварил словами: «Эту маленькую книжку, где печаль и радость двоятся, как уши Платеро, я писал… для кого пишем мы, поэты? Сейчас, когда издают ее для детей, я не меняю ни единой буковки». Сам он никогда не писал «для детей», считая, что они понятливей взрослых и не нуждаются в подсказке.
Мир Хименеса стал в его новых книгах аскетичней и абстрактней. Но поэт был живым, а значит, изменчивым и стихийным. По меньшей мере две контрастных темы, переходя из книги в книгу, сталкиваются и переплетаются в сложном контрапункте, как мелодии надежды и прощанья.
…И пусть бы пел
я в небывалом сердце твоем, вечность,
как ты в моем
поешь мне вечерами!
— это один лейтмотив. И другой:
…Но несбыточней надежда
умереть вдвоем. [2] Перевод А. Гелескула.
Можно ощутить вечность, но ни с кем, даже самым любимым, нельзя разделить смерть. Мир Хименеса — это мир, где «сталкиваются звезда со слезой». В нем жива человеческая печаль и она-то его и согревает.
Мысли Хименеса могут казаться наивными, утопичными, какими угодно, но одно несомненно — они всегда благородны. Слово не столько старомодное, сколько искаженное, изуродованное историей и обществом, но по-прежнему безошибочное, если обратиться к его незамутненному смыслу: благородно рожденное на благо. Не смешны и не трогательны, но трагически одиноки донкихотовские усилия Хименеса на пороге братоубийственной войны, когда он убеждал оглохших: «Поэт не может не петь вольно. Когда он поет вольно, он очищается, даже не помышляя о том, от любой скверны. Знание, опыт и логика его не выручат, и если рассудок помешает ему петь вольно, он запоет вымученно и сухо. И лучше бы политику не принуждать поэта не петь или петь под диктовку, а самому пригубить этой вольной песни…
Стало расхожим мнение, что поэзия расслабляет, что это удел мечтателей, а не мощное проявление жизни. Но самые могущественные страны всегда славились самой утонченной поэзией. Сильные народы знали всегда и знают сегодня, что поэзия, достигшая вершины, ведет в народ: чувство тем жизненней, чем оно ближе к народному.
Нет, поэзия не расслабляет. Слабость не в душевной глубине, а в поверхностном лоске, не в тонкости, а в изворотливости. Мы слабы, когда слабеет в нас поэзия жизни.
Когда люди хватаются за колья, это уже не люди, это колья. Давайте же доверять нашей подлинной силе».
Наверно, Хуан Рамон Хименес мог бы повторить это в Нобелевской речи. Но ему было не до речей. 28 октября 1956 года, через три дня после присуждения премии, он похоронил жену, слег и через полтора года угас в пуэрториканской больнице. Эти полтора года — единственный отрезок жизни, когда он не работал.
ПЛАТЕРО И Я
Андалузская элегия
Памяти Агедильи, бедной дурочки с улицы Солнца, что дарила мне груши и гвоздики
ПЛАТЕРО
Платеро маленький, мохнатый, мягкий — такой мягкий на вид, точно весь из ваты, без единой косточки. Только глаза у него кристально твердые, как два агатовых скарабея…
Я снимаю уздечку, и он бродит лугом и рассеянно, едва касаясь, нежит губами цветы, розовые, голубые, желтые… Я ласково окликаю: «Платеро?» — и он бежит ко мне, и радостная рысца его, похожая на россыпь бубенцов, словно смеется…
Он неженка и ластится, как дитя, как девочка, но сух и крепок телом, точно каменный. Когда воскресным днем я проезжаю городскую окраину, люди из селений, приодетые и степенные, медленно провожают его взглядом: — Как литой…
Да, он как литая сталь. И сталь, и лунное серебро.
КОНЮШНЯ
Когда я в полдень захожу проведать Платеро, прозрачный луч зажигает в мягком серебре его крупа золотое пятно. Все вокруг в изумрудных отсветах, и тускло зелен от них земляной пол, на который ветхая крыша каплет яркими огненными монетами.
Диана, скользнув под ногами Платеро, летит ко мне, плясунья, и кладет лапы на грудь, пытаясь лизнуть в губы розовым язычком. С выступа кормушки настороженно смотрит коза, по-женски клоня точеную головку. А Платеро, который шумно встречает меня еще до того, как войду, уже рвется с привязи, радостный и яростный разом.
Слуховое окно, слепя радужным богатством зенита, на миг уводит из этого уюта, вверх по лучу, в небо. Я встаю на каменный приступок и выглядываю наружу.
Зеленый мир тонет в лениво расцветающем пламени, и в ясной синеве, стиснутой рваным стенным проемом, покинуто и нежно звучит колокол.
Читать дальше