Чуть только Пипе повернулся спиной, Чоле сел, так и свалился на каменный порожек. Вконец измученный, из последних сил, точно живую кожу, стянул он проклятые сапоги. Ноги заполыхали огнем, затем раскаленные иглы стали понемногу отступать, боль смягчалась дуновением прохладного ветерка. Чоле вздохнул глубоко, с облегчением. К счастью, ему никуда не надо идти. Можно передохнуть, успокоить раны, а утром, обвязав ноги мягкими тряпками, надеть носки и опанки. А Колунелу — вот они, его сапожищи, и будь проклят час, когда он на них польстился.
Колоннелло лежал скорчившись, как улитка, на деревянных нарах без изголовья, на охапке сухой соломы, укрытый с головой тяжелым домотканым одеялом. Он трясся всем телом, внутри у него дрожала каждая клеточка, и зубы стучали непрерывно, будто это были и не зубы, а какие-то хитрые скоростные механизмы под током.
Чоле набросил ему на плечи свою куртку, укутал его. Задумался: ему не приходилось видеть такой страшной лихорадки, прямо собачья горячка, и чтоб так стучали зубы — не иначе старика оседлала сама смерть, а он безропотно и безвольно ей поддался. Больной стонал беспрерывно и как бы стал много меньше. Казалось, одеяло неровно вздымалось на гладком месте. Он словно горел коптящим пламенем и кипел в ледяном поту.
Чоле, обворачивая ему голову мокрой тряпкой, случайно прикоснулся к его изнеженной шее: она была горячей и шершавой, как усохшая лепешка.
Голова Колоннелло пылала, наполненная жужжащим, глухим звоном, непонятными зовами и огненными кошмарами, все кружилось, будто в водовороте. Он боялся, что откроется заповедный ларец Пандоры — и выплеснутся его давние воспоминания. До последней капли сознания он старался держать его закрытым, запертым. Но в необычных ситуациях, в печали, в бреду он, очевидно, сам открывался, опасно манящий и таинственный, скользкий, как мокрая улитка.
В ткань его помутившегося пылающего сознания вплелась Глориета в черных, обвитых плющом решетках, словно качающийся в океане покинутый остров ушедшего детства. Все другое — будто клочья паутины, не связанные между собой картины какой-то бессмысленной спешки, тлеющие кратеры чуть затянувшихся, с виду заживших ран. Глориета! Из далекого, испарившегося детства прорастает, одновременно увядая, этот таинственный цветок, то ли призрак, то ли действительность, наказание или милость, осквернение или очищение, место, где зародилось злодейство, или невероятное, созданное в бреду и расплывшееся видение.
Глориета!
Напрасно он старался утопить ее в тумане серых будней, искоренить, вырвать из грез и счастливых озарений. Напрасно! Минутное исчезновение старых глубоких впечатлений — тщета воображения. В действительности (он вынужден был это признать) он не мог жить без той беседки в парке его предков, без ее обтрепанного волшебства, без ее бессмысленной и роковой привлекательности. Как только ему начинало казаться, что она уходит из памяти, он со всей страстью бросался вслед за ее таинственной, неистребимой ничтожностью, за ее безумным очарованием, за торжеством ее отчуждения и незначительности (или всего-навсего концом жизни инфантильного болвана?). La cerimonia di un rituale occulto. (E di alienamento?) [61] Какой-то таинственный ритуал. (И отчуждение?) (итал.)
Он всю жизнь мчался за Глориетой. Но перед кораблем преследования эта чудесная беседка детства удалялась и исчезала, как видение, ее уносили шумные быстрые волны. Что-то заставляло его продолжать поиски в насквозь продуваемых мрачных пустынях. А разве в этом роковом, бессмысленном преследовании сам ищущий не растворялся в воздухе, не превращался в вымышленную, ложную предпосылку, в идею, которая без всякой цели и оправдания преследует человека? Или, может быть, именно в таком растворении человек находит непостижимое счастье или второе, более возвышенное рождение? Могут ли безумства приносить радость утешения, если ты привык к ним, как к воздуху, если изначально это твое одно-единственное сознание?
Но это была не просто навязчивая идея Глориеты, это было утверждение чего-то, чем он был одержим. Это было возвращение несправедливо прерванного, полного тайн детского сна, какого-то удивительного органического состояния, которое ни в коем случае не должно было потерпеть позорный крах, иначе в будущем все основы окажутся неустойчивыми и прогнившими.
Следовательно, это было важное дело, справедливый приговор к величайшему позору, который когда-то был вынесен ему, Ренцо и святой Глориете. Глориета и разрушенная осталась неизбывным переживанием, грубым шрамом, невосполнимым ущербом свободе и мечтам детства.
Читать дальше