— Глухонемой, — объяснили ему, а мусульманин в феске прыснул, чего Шерафуддин никак не ожидал. Толстяк смеется не потому, что согласен со мной, он идиот, понял Шерафуддин.
— Слушай, — обратился мусульманин к толстяку, надувая губы и высовывая язык, — вот господин спрашивает… — он сделал крест из указательных пальцев, это значило, что Шерафуддин христианин, — если ты хочешь, — и снова скрестил пальцы, — он возьмет тебя к себе.
Толстяк, которому можно было дать все пятьдесят, хотя ему едва ли было двадцать пять, рассердился, замотал головой и отодвинулся от Шерафуддина, грозя пальцем.
— А если б ты согласился… слышишь, он бы тебя женил, на такой, ихней… вот так, — он еще раз скрестил пальцы, а затем принялся гладить себя по бровям, щекам, губам.
Лицо толстяка расплылось в улыбке, веселые глаза уставились на Шерафуддина.
Но для Шерафуддина, если бы он посмел, верхом удовольствия было бы сесть за стол к человеку, в свои восемьдесят четыре года не верившему в загробную жизнь. Как ему сообщили, этот старый господин, без шапки, в узком пальто, высокий, скуластый, со сжатыми губами, был известный боснийский бег, после первой мировой войны во время аграрной реформы у него отняли двенадцать тысяч дунумов [75] Дунум — около 1000 кв. м.
земли в Посавине, он запил и промотал в Будапеште половину тощей компенсации. Он и сейчас был в раздоре с государством, отнявшим у него землю, лично с королем, с мусульманской партией, которая признала реформу, пошла на соглашение с новым правительством и продала бегов за грош, за несколько министерских и прочих постов, в раздоре с ее вождем, в раздоре со второй, третьей и четвертой женой, с сыновьями и дочерьми, в раздоре со всеми, включая завсегдатаев кафаны.
Шерафуддин удивился, когда среди стариков за столом увидел совсем молодого человека, тот уважительно слушал рассуждения муллы по проблемам веры. Шерафуддина поразило, как он преданно смотрел на муллу, как впитывал каждое слово. Старое воспитание, подумал Шерафуддин, старое время, старая молодежь, что посеешь, то и пожнешь, а старое дерево не согнешь. Их идеал — человек почтительный до смирения, покорный, необразованный. У нас другой идеал: образованный, свободный, невоспитанный. Да, чем-то приходится поступаться. Но если возможен выбор, надо не задумываясь жертвовать образованием ради воспитанности.
Он опомнился, когда услышал пронзительный голос кафанщика, тот достал часы из кармана жилета и, не поглядев, из-под насупленных бровей уставился на стариков. Седовласые заторопились к своим столам, к разбросанным картам, домино, нардам с фишками, поспешно схватились за них, но сперва приковали ноги к столам толстыми цепями, правда незаметно. Про Шерафуддина забыли. Началась борьба не на жизнь, а на смерть, галдеж, перебранки, а хозяин разносил кофе и ставил на столы, даже не спрашивая. Проходя мимо Шерафуддина, бросил мстительный взгляд. В руках у него был деревянный молоток и клещи, большие, тяжелые, они угрожающе раскрывались и хватали то одного, то другого. Кто-то сказал:
— Вот как-нибудь завернешь сюда и начнешь ходить ежедневно… а однажды не придешь — так уж не придешь никогда, всем известно.
Хозяин одобрительно кивал — понятно, оттуда не возвращаются.
Брр! — Шерафуддина передернуло, вот какое оно, преддверие смерти, куда отсюда? В одну из трех капелл, а в какую — твое последнее желание, это конец. Оставалось бросить прощальный взгляд на кафану, на стеклянные стены — единственное, что как-то связывало ее с новыми временами, — и спросить себя, мыслимо ли провести здесь последние двадцать пять или тридцать пять лет или даже половину жизни, именно здесь, прежде чем тебя выбросят на свалку. Он спрашивал себя, когда же по-настоящему начинается старость, согласно науке — с тридцати, люди эту границу отодвинули.
У Шерафуддина были свои мерки, более определенные, он говорил: старость наступает, когда отказывают отдельные органы, когда уходят прекрасные человеческие ощущения, когда умирают идеалы, когда от любви остается только желание, когда появляется черствый эгоизм, когда исчезает самолюбие, угасает страсть к соревнованию, когда пропадает смелость и ее место занимает страх неизвестности и риска, когда утрачивается жажда познания, когда не волнует приближение опасности, когда самым важным оказывается личный интерес, — одним словом, когда человек становится рассудительным независимо от возраста… Старость разрушает человека полностью или срывает с него все прекрасное, оставляя один скелет — корысть и с ней эгоцентризм.
Читать дальше