Но что я мог поделать, я ведь знал, что эти книжки ждали меня, рассчитывали на одного меня. Зачем тогда была мне моя ученость, если бы я их не взял, когда они стали ничьи? А ведь они вселяли в меня скорее страх, нежели любовь, и скорее ненависть, нежели жадность. Я не так уж их и любил, как это могло показаться, может быть и любил, но раньше, в училище, или даже еще раньше, когда я не умел читать, и если бы было можно, я бы охотно успокоился на том, что говорила мама, что на свете есть только одна книга — божественная.
Некоторые говорят о книгах как о волшебном царстве, говорят, что всем в жизни обязаны книгам, и вспоминают, как читали часто украдкой, без света, при луге, и не за столом, а где-нибудь на дереве, укрывшись в листьях, но что касается меня, я трудился над книгами изо дня в день, в праздник и в будни, и ничего хорошего от этого не получилось, кроме сомнений. А ведь я долго верил книгам, пока еще питал надежду, что когда-нибудь я справлюсь с этой огромной библиотекой. Меня не отпугивало, что она издевается надо мной, уверенная в своей недоступности, что ее высокородие попирает каждого, кто придет помериться с ней силами, а уж меня тем более, но я верил все же, что придет такой день, когда я возьму в руки последнюю книгу, и будет мне великое ублаготворение, о котором я мечтал всегда, не мстительная радость, а ублаготворение. Откуда мне было знать, что книги не только не мертвы, но и хитры, они, как звери, коварны и злы, и, когда они не могут взять на испуг, они стараются соблазнить, обещают больше, чем дают, сами ободряют, но тут же обманывают, всасывают в свои вроде бы ясные глубины, прохладные, как господские покои, но, когда получше оглядишься, будет уже поздно, скрутит, завертит в сомнениях. Они разрешают даже думать, что ты близок к постижению высшей мудрости, а ты просто отброшен от прежнего простого, спокойного разума. Ты ищешь ясности, а у мудрости столько этих ясностей…
Часто я даже спрашивал себя, не лучше ли ничего не знать, ничего не видеть в этом мире, я завидовал, несчастный, своему отцу, его разумному невежеству, его как бы врожденной мудрости, этой единственно благородной мудрости, на какую способен человек. Я проклинал книги. Я часто мечтал, хоть мне стыдно в этом признаваться, чтобы какой-нибудь слепой случай заступился бы за меня и освободил от власти книг, от моего рабства или от вины перед ними, это можно называть как угодно, а сам я освободиться не смел. Когда война пришла в нашу деревню, я тихо думал — вот, может, война. Я выходил вечерами из погреба, несмотря на посвист пуль, я проверял, не горит ли где, я уже готов был горевать, что в усадьбе пожар, я готов был к великому прощанию с книгами, ведь только книги могут так пылать, только от книг огонь вздымается до неба, и если книги горят, то их не погасишь, и я не казался себе лживым в моей готовности к страданию, я бы действительно страдал, если бы усадьба горела, но горело обычно другое — дома, сараи, стога, хлеба на корню, и я как-то все обманывался в ожиданиях, пожары были обыкновенные.
И чего бы стоило мое обучение, в которое отец вложил все свои надежды, если бы я не пошел брать книги, которые даже войну пережили и перетерпели мою скрытую ненависть.
Кстати, сейчас мало кто помнит, что когда-то я сходил за ученого, сейчас я просто чудной, нелюдим, сейчас люди только удивляются, что я все еще живу на свете. Хотя какой из меня был ученый, просто учитель, обыкновенный учитель, когда кто-нибудь льстил моей учености, я только терялся, как пойманный на месте преступления, и даже не мог вежливо возразить, только бормотал что-то на манер ксендза, которому бабы целуют ручку:
— Не надо. Не надо.
Я не говорю, что это было мне так уж неприятно, я, наверное, позволял себе увлечься их похвалами, правда, тут был замешан и отец, который заранее уверовал в меня, придумал меня себе в утешение, а я поверил его вере, она была мне и удобна, мне с ней было уютно, как телу в перине, как усталому в тени, как человеку в покое, я привык к ней, я знать не хотел ничего другого, кроме того, что давала мне вера отца, его несбыточные надежды. Его вера казалась мне иногда более жизнеспособной, чем я сам, я был лишь ее слабым отражением. Но все равно мне было хорошо.
Отец, когда я был маленьким, часто сокрушался, что я какой-то слабенький, что меня ветром сдувает, что я не как другие дети, мне не нравится на солнышке, а когда отвязывается корова, я сажусь и реву. Правда, я не упомню, чтобы в чем-нибудь уступал своим ровесникам. Я всегда был рослым не по возрасту, я не хуже других озоровал, считался первым специалистом по чужим садам, лучше всех щелкал бичом, что мне принесло немало славы, больше во всяком случае, чем моя воспоследовавшая ученость. А ведь эту славу я завоевал не где-нибудь, а на лугу, где всякий мог ударить бичом, а законы царили суровые, хоть и более справедливые, чем в деревне, потому что никто никому не уступал первого места без борьбы.
Читать дальше