Он бежал по дороге, бежал тяжело и неуклюже, бежал, как к несчастному случаю, к месту пожара, как к вздувшейся корове на пастбище, бежал, вздымая тучу пыли. В сердце у меня екнуло. Я подумал, что его что-то взбесило, если он так бежит, ведь последний раз он бегал еще мальчишкой, то есть полвека тому назад, и к тому же стоит такая жара, и дорога разбитая, перемолотая коровами, лошадьми, телегами, он бежит со своим старым сердцем и седыми волосами. Издалека я почувствовал, как он устал, какое тяжелое у него, загнанное дыхание, но как он упорен.
Он бежал все медленней, правда, уже рысцой, хотя было видно, сколько он вкладывает сил, сколько бы на хороший быстрый бег хватило. Так люди продираются через хлеба, через заросли боярышника, можжевельника, терновника. Я забыл про свой страх, мне стало жалко отца. Я сделал несколько шагов ему навстречу, на край поля. Он был в тех же самых башмаках, в той же куртке и белоснежной рубашке, в каких ездил в город. Не доходя поля он замедлил бег, он шел, но земля уходила у него из-под ног, он качался, как будто вот-вот мог рухнуть в пропасть. Я засомневался, не подать ли ему грабли. Но тут я увидел его разъяренное вспотевшее лицо, больше искаженное яростью, чем усталостью. Я его никогда еще таким не видел и хотел было отступить перед ним на шаг, поскольку та ярость, которую он нес в себе, требовала уважительного отступления с моей стороны. Я ведь не мог позволить, чтобы он вдруг, в двух шагах от меня, устыдился своей ярости, пожалел бы, что его, старика, понесло сюда в ослеплении, нужно было, чтобы он успел от нее избавиться, что-то бы на ходу придумал, как ребенок, не научившийся врать, но он вдруг стал бестолково бродить по полю и твердить, что ему ничего не нужно, он только прибежал, и все, и ничего.
Он добрался до меня и без единого слова схватился за грабли изо всех сил. Я подумал, что он так крепко держит грабли, чтобы не поддаться усталости, которая подкашивала его, как мешок зерна, взваленный на спину. Но силу его рук, сведенных на грабловище, я почувствовал своими руками. Я, кстати, держал грабли легко, почти подавал их ему. Если бы он захотел, он бы взял их из моих рук, как с земли. Но он не брал, только стискивал их все сильней, стискивал так, как будто хотел размозжить руки на этом грабловище, лишить их силы, свои большие руки, в которые вошла вся его ярость и вся мощь. Я со страхом посмотрел в его лицо. Оно перекосилось от усилий, а может быть, от боли, которой он не мог превозмочь. Жилы, набухшие кровью, выступили у него на висках, на лбу, на шее. Я ловил его запаленное дыхание своим ртом, а биение его сердца разносилось по всему полю, оно даже в граблях отдавалось. Я понял, что не могу ему их сейчас отдать и не могу отпустить их, да он и сам не хотел брать, он только так мерялся силами. Он должен был получить подтверждение, что я сам не хочу отдавать грабли, что все дело только в них, ни в чем другом, только в граблях.
Я не сказал ни слова. Я знал, что должен удержать это мгновение на том же уровне напряжения, что и у него, без тени жалости или послушания, без сочувствия и без виноватости, ненавидя его, как он меня ненавидел одну-единственную минуту, несмотря на то что ему было нелегко выудить из себя хотя бы каплю этого чуждого ему чувства. Но он в эту минуту нуждался только в моей ненависти. Его глаза выпрашивали ее у меня, как милостыню. И я должен был прийти к нему на помощь, чтобы его ярость не оказалась напрасной, смешной, чтобы он потом, остынув, не жалел о ней, не стыдился ее, чтобы не чувствовал себя виноватым. По его стиснутым рукам я догадывался, что его ярость столь же велика, сколь и непрочна. Один жест презрения мог бы ее уничтожить, сделать чем-то таким же мелким, как порез от травы. Достаточно было, чтобы я отпустил грабли, и он остался бы со своей яростью один на один, разъяренный уже на грабли, или достаточно было, чтобы я сказал:
— Ты не пыхти. Возьми их себе, если надо.
Но я должен был ради него самого беречь его отцовскую ярость.
— Ты… ты… — сопел он мне в лицо, скулил, просил, проклинал, и в одном этом слове «ты» крылась вся его злость, и ненависть, и обманутая любовь. — Ты… — выдавливал он из себя с болью. Я чувствовал, что еще немного, и я не вынесу, может быть, я обниму его, может, встану перед ним на колени, может, скажу одно только заботливое слово. Я бы предпочел, чтобы он ударил меня по лицу, только бы уж кончилось это наше топтание вокруг грабель. Одно мое слово могло бы ему помочь, но никогда у меня не было уверенности, что он меня не ударил бы за мое же послушание.
Читать дальше