«Деспотизм» Степана Александровича Заворонского был хорошо известен не только в его театре, а и далеко за его пределами. В сочетании с его «консерватизмом», по мнению многих, он сливался в нечто чуть ли не противоестественное эпохе, еще не получившее однозначной оценки и точного наименования, но заведомо неприемлемое, чуть ли не противостоящее развитию всего театрального искусства, во всяком случае прогрессивного.
Сопротивление этого прогрессивного можно было объяснить лишь тем, что молодежи непременно хотелось крушить каноны системы Станиславского, пересмотреть ее. Скажем, путь от себя к образу для Станиславского был лишь подготовительной стадией работы актера. Теперь он все чаще вытеснял все остальные этапы, становился лишь приспособлением роли к себе. Актеры перестали создавать разнообразные характеры, а лишь играли самих себя, им стало удобнее и проще чувствовать себя на сцене, но зритель от этого переставал ощущать трепет.
Заворонский решительно боролся с таким облегченным отношением актеров к своему труду, а стало быть, и к искусству. И в своей труппе ему удалось сохранить благоговейное отношение к театру, самоотдачу, способность вызывать у зрителя потрясение.
Как ни странно, самоотдачу его актеров лучше всего оценил один зарубежный театральный критик. Как-то после спектакля он спросил Заворонского:
— Скажите, сколько лет в среднем живет русский артист?
— А почему это вас интересует?
— Видите ли, я объездил почти весь мир, видел много хороших актеров, но никогда не наблюдал такого самосжигания, которое демонстрируют русские актеры. Они должны рано умирать.
— Актер должен умирать в каждой роли, достойной этого. Именно это делает бессмертным искусство, — ответил тогда Степан Александрович вполне убежденно, однако собеседник расценил ответ всего лишь как удачный каламбур.
«Деспотизм» Заворонского распространялся на все, в том числе он жестко требовал бережно относиться к авторскому тексту, к идее и замыслу пьесы. А тут вдруг разрешил так вольно обращаться с пьесой Половникова. И актеры, доселе угнетенные режиссерским произволом, вдруг растерялись, осознав, что столь желаемая ими независимость от режиссерского своеволия обнаружила их несостоятельность в решении общей художественной идеи спектакля.
При этом столь необычное задание удивило и маститых и молодых актеров, маститым оно даже показалось обидным, ибо ставило их в положение учеников, выполняющих какие-то обязательные, предусмотренные программой экзерсисы. В то же время они чувствовали, что, ставя перед ними почти не ограниченную рамками такую программу, сам Заворонский рискует неизмеримо больше, но риск этот может быть оправдан только одним: доверием. И это, быть может, впервые по-настоящему оказанное им доверие было и радостным, и, как никогда ранее, обязывающим.
Даже Генриэтта Самочадина и та задумалась, как ей вписаться в небольшие эпизоды, которые ей предстояло разыграть в двух первых картинах. Потом она просто исчезала. И если раньше она думала, что исчезает лишь по воле автора, то теперь уяснила, что исчезает не случайно, а так и надо, потому что дальше она, вернее — ее героиня, просто не нужна, она уже обнажена настолько, что зрителю становится неинтересной и ненужной, как тот обкатанный морем голыш, который так хорошо смотрится в воде и так скоро блекнет в жаркой ладони, теряя окраску и превращаясь в обыкновенный бесцветный булыжник, которым раньше мостили проезжую часть дорог.
И она поняла вдруг то, чего не понимала с самого начала своей актерской карьеры. Ее внешние данные были не только безупречны, а и привлекательны, собственно, они и открыли ей двери в студию, но она употребила их всего лишь раз и больше не пользовалась ими вплоть до окончания студии и поступления в театр. Будучи принятой в труппу, она долго ими не пользовалась, пока не поняла, что иного способа удержаться в труппе академического столичного театра у нее нет.
Вот тогда-то и началось ее падение, которое она сначала наблюдала как бы со стороны и оправдывала обстоятельствами, а потом уже и не замечала его, а еще позже обиделась на всех и вся. Но потом стала терпимей и дипломатичней, начала льстить тем, кто решал ее актерскую судьбу, жгуче ненавидя их вовсе и не за то, что они решали ее судьбу, а уже понимая, что решали-то они справедливо.
И это поздно пришедшее к ней понимание еще больше озлобило ее, хотя бы потому, что начинать все сначала было уже поздно. Можно было только уцепиться за достигнутое, и она пыталась удержаться на том уровне, который ей был доступен.
Читать дальше