Под словом «успех» Биттнер подразумевал уже не раскрытие большевистского заговора, о котором можно было бы по всей форме доложить в вышестоящие инстанции в счастливом ожидании, что его способности оценят. Биттнер подозревал, что, если бы он действительно добился сейчас такого успеха, никого там, «наверху», это бы уже не заинтересовало. Арестованных казнили бы поскорей, а сами высокопоставленные соплеменники продолжали бы паковать чемоданы да думать, как бы половчее улизнуть на запад. У комиссара Биттнера уже не было иллюзий.
С абсолютной утратой иллюзий явилась упорная жажда иного рода успеха, неосуществленные и неосуществимые мечтания о величии сменились мелочным желанием сколь возможно дольше остаться владыкой над жизнью и смертью других людей, порожденным, во-первых, долгой службой без продвижения в карьере, а во-вторых, неудержимым падением тех сил, которые из него, Германа Биттнера, мелкого почтового служащего и прихлебателя генлейновцев, сделали сверхчеловека. Биттнер горько пожалел о своем неврастеническом великодушии, когда он несколько дней назад отпустил слабоумного бродягу, которого приволокли к нему вместо красного бандита. Мог бы сейчас не ворочаться тоскливо в потной постели, а тешиться в подвале жаловского гестапо…
Комиссару Биттнеру нужно было сейчас хоть какое-нибудь человеческое существо, муки которого продлили бы его, Биттнера, власть и прогнали бы совсем не германское чувство отчаяния, как прогонял он порошками неотступную головную боль и бессонницу. А в последнее время и эти успокаивающие снадобья поступали с перебоями. Биттнер уже почти совсем лишился сна. Фрау Биттнер молча избегала мужа, словно бешеную собаку. После того как она в последний раз беседовала с ним — скорее это была не беседа, а его монолог, — жена уже не решалась высказывать опасения об их дальнейшей судьбе в случае несостоятельности предвидений фюрера. Так оба и проводили бесконечные дни в напряженном молчании. Теперь начальник гестапо ходил, на службу только ради самых неотложных дел, а таковых становилось чем дальше, тем меньше. Большую часть времени он торчал под душем или валялся на диване в купальном халате. Головная боль уже не отпускала его. В последнее время он часто ловил себя на том, что вспоминает далекие времена, когда у него болели зубы, а идти к врачу он боялся. Тогда он утешал себя мыслью о том, какое облегчение испытает после того, как страшный инструмент вырвет больной зуб; но никогда он на это не решился, позволив разрушиться всем своим больным зубам. Теперь то давнее неосуществленное желание, чтобы вмешался дантист, обернулось другим желанием: выстрелить себе в рот — и наступит избавление от мучительной головной боли и непереносимого нервного напряжения…
Импрессионистическое полотно, изображавшее германского офицера на журавлиных ногах, сопровождающего даму, перестало занимать Биттнера. И хотя он был недоволен своей работой — не растоптал картину, чтобы по примеру великих живописцев начать все сызнова. У него больше не было ни малейшей охоты начинать что-либо заново. Большую часть ночей и дней он проводил на своем прокрустовом ложе. Вскакивал, лишь когда из холла доносился телефонный звонок, чтобы потом, когда жертвы не предвиделось, разочарованно вернуться и снова лечь. Иногда он садился, растирал икры, пытаясь избавиться от неприятного зуда.
С особым нетерпением он ждал телефонных звонков по ночам. Если у Биттнера и теплилась еще какая-то надежда, то это была надежда совершить ночное нападение: смертоносный его, Биттнеров, прыжок ночного хищника даст удовлетворение, поможет хоть ненадолго забыть о собственных невыносимых страданиях. Для такого случая он держал в запасе последнюю порцию успокоительных порошков, чтобы насладиться всем этим не мешала невыносимая головная боль.
И вот прозвучал звонок, после которого Биттнер не вернулся в свою скомканную постель. Поначалу, услышав от дежурного, что снова звонил тот болван с граховского жандармского участка, он хотел было в ярости бросить трубку, но тут же насторожился и засыпал дежурного отрывистыми вопросами. Вопросы он чередовал с приказаниями.
Начальник гестапо чудесным образом ожил. Партизан, живой русский, которого можно было травить и затравить, наверняка раненый, иначе не валялся бы в вонючей мужицкой избе. Живой человек — есть возможность, пусть и в последний раз, испытать сладостное ощущение всесилия, на несколько часов отдалить «зондербехандлунг» [68] От нем. Sonderbehandlung — «особое обращение», т. е. смертная казнь.
— «зондербехандлунг», на сей раз обращенное к самому Биттнеру: казнить себя по приказу измученного болью мозга.
Читать дальше