— Много. Но много и посадил. Бывало, когда валил дерево, прямо душа разрывалась, словно губил человека.
Он вновь садится на обрубок и продолжает:
— Может, и этот чурбак остался от того тополя.
Обрубок давно лишен коры и блестит, как полированный.
— Нет, — говорю я. — Тополь мы распилили на дрова и сожгли. Целую зиму топили дровами от этого тополя. Чурбак, на котором ты сидишь, остался от шелковицы…
Отец удивлен:
— От какой шелковицы?
— От той, что росла перед домом.
Он удивляется еще больше:
— Шелковица перед домом как стояла, так и стоит.
— Нет, отец. Шелковица, что теперь растет перед домом, — это отросток той, про которую мы говорим, а от нее остался только вот этот обрубок.
Я умолкаю, молчит и отец, только Штефан продолжает всхлипывать.
Середина августа. Небо чистое, голубое и теплое. В воздухе пахнет сожженной зноем, испепеленной солнцем землей, созревшей и пересохшей травой, листьями, которые уже готовы увянуть и умереть. Когда дует ветерок со стороны железной дороги, до нас доносится крепкий запах подсолнухов и зреющего винограда. Кто-то за железной дорогой посеял подсолнух, а виноградники — еще дальше, на холме, но аромат зреющего винограда доходит и до нас.
В глубине двора, возле колючих зарослей акации, торчат высокие толстые стебли конского щавеля и лебеды… Конский щавель… Лебеда… Я ел похлебку из лебеды, ел похлебку и из конского щавеля и все-таки выжил. Я выжил и вырос.
— Клад, — вдруг заговорил отец, — тот клад, про который ты вспомнил, я искал много лет. Все думал, найду его, откопаю и звоном золота отпугну нужду от порога нашего дома. Не нашел я его. Может, не судьба мне была его найти… Может быть, никому из нашего рода не дано его отыскать.
Отец закуривает цигарку, делает затяжку, другую, а потом забывает о ней и держит в руке просто так. Теперь в доме и во дворе тишина. Никто не причитает по матери, никто не голосит.
Сестра моя, Елизабета, входит в дом и, помешкав у печки, выносит полный фартук калачей. Мертвые с мертвыми, а живые — с живыми. Покойнику уже больше ничего не надо, а живому хочется есть, хочется пить, и его надо накормить, дать напиться. Сестра каждому из нас протягивает по два-три калача.
— Ешьте, ешьте, вы, верно, уж проголодались.
Отцу, кроме калачей, Елизабета подает несколько кусков сахара.
— Вы, папа, кушайте хлеб с сахаром. Сахар — он успокаивает.
Отец берет теплые калачи с сахаром. Ест и молчит. Слышно только, как он жует.
Не успел он доесть последний кусок хлеба, как на колокольне загудел большой колокол, а вслед за ним зазвонил и малый: динг-динг-динг! Отец сует в карман фуфайки остаток хлеба и кусочек сахара, который не успел разгрызть, смотрит на меня и говорит:
— Колокол звонит по покойнику… по покойнику… Кто же помер?
Я молчу, хотя вижу, как он смотрит на меня, ожидая ответа. Молчу, потому что не знаю, что ему ответить. Он забыл, что это мама, моя мать, и никто иной, умерла в нашем селе Омида, растянувшемся вдоль тесной и скудной долины Кэлмэцуя.
Мой брат Штефан наелся теплых калачей, успокоился и теперь вытирает платком глаза, хотя они давно уже высохли и слезы исчезли, как только он принялся за еду.
Все бы так и шло, как оно шло, если бы нежданно-негаданно не явилась из Сайеле моя сводная сестра Костандина. Маленькая, смуглая, черноглазая, вся обливаясь потом, почти бегом она прибежала сюда через поля. Прежде чем войти в дом и попричитать над матерью, она, увидев нас, подошла поздороваться. Почти спокойно подала руку мне, Штефану, а потом бросилась на грудь отцу.
— Батюшка, батюшка, ведь умерла моя матушка! Что же делать мне без матушки, как на белом свете жить без родненькой?
Отец слушал, слушал, потом, словно опомнившись или пробудившись ото сна, слегка отстранил ее, легонько оттолкнул рукой.
— Нечего тебе, Костандина, столько шума поднимать. Ты-то ловкая, как-нибудь обойдешься. Всегда умела выйти сухой из воды. А потом, как я слыхал, твоя родная мать — та, что в Сайеле, — здорова-здоровехонька…
Костандина перестала причитать и заговорила резким тоном:
— За что же вы, батюшка, так со мной разговариваете? Ведь мать моя в Сайеле — это одно, а здешняя матушка — совсем другое. Моя мать в Сайеле до сих пор не отдала мою полоску земли, не отдала мне по документу мою ластовку, не отдала моей полосочки, что мне принадлежит по всем правилам. А здешняя моя матушка, моя названая матушка, была такая добрая и все бумаги давным-давно выправила, когда я была совсем молоденькой.
Читать дальше