В этом барачном городке, окруженном «колючкой», пулеметами и собаками, среди мелких карманников и убийц; среди бывших власовцев и мародеров; среди мошенников и колхозника, который посягнул на пять килограммов артельной капусты; среди гомосексуалистов и профессора, которого черт дернул за язык рассказать в кругу друзей анекдот «про трубку»; среди дезертиров войны и многоженцев; среди бывших полицаев со Смоленщины и перепуганного насмерть еврея, у которого, как установило следствие, двадцать четвертая ветка родословного древа проживает в Бонне; среди всех этих голодных, избитых судьбой, исковерканных пороками, своими и общественными; среди этих дрожащих от холода и страха полулюдей жила надежда…
Она бродит по ночным баракам призраком амнистии, обрывая тяжелые сны, завязывая бесконечные разговоры — разговоры до утра, пока дождливый ноябрьский рассвет не погонит всю эту массу тел инстинктом голода в столовую.
Шепот у печки. Пергаментный старик дразнит молодых тюремной байкой об удачном подкопе. Еще двое не спят на нижних нарах.
— Сеструха в Москву подалась. Собрала все бумаги и махнула. В моем деле главное — справки.
Справа слышно:
— На гидростанции зачеты один к пяти. Вот бы попасть.
— Нас там ждали!.. Туда кессонщики и водолазы.
— Не мели! Какие водолазы?! Пашку знаешь?
— Карзубого?
— Да нет… Харьковский. Тот, что за карман второй срок тянет…
— Ну?
— X… гну! На плотину поехал. У него срок — пятерка, а через год свободка.
— Счастливчик. В детстве говно жрал…
Невольно роюсь в памяти — не ел ли я чего подобного?
— Вы когда отослали письмо? — в третий раз спрашивает Михаил Михайлович.
У нас с ним одно одеяло (у него украли в первый же день), одно преступление и тот же срок.
Он тоже сделал попытку к свержению существующего строя, но методом расхваливания шведского инструмента с показом цветных иллюстраций своим коллегам и перевода иностранных проспектов на русский язык.
Он одобрял текст письма Сталину, но сомневался в том, что подобные послания доходят до Кремля.
— Нужен человек, — говорил он, — непосредственно туда вхожий. У вас есть такой человек?
Такого у меня не было. Не было его и у Михаила Михайловича.
До того, как случай связал меня с Евгением Рокоссовским, я знал о нем совершенно достоверно следующее: родился на два года раньше меня в маленьком городке у польской границы. До войны был в детдоме, откуда сбежал на фронт. В сорок четвертом в пьяной драке зарезал офицера-летчика. Трибунал заменил расстрел штрафной ротой. Через полгода Женька командует батальоном в звании лейтенанта. Любимец солдат и предмет зависти офицеров дивизии.
За несколько дней до конца войны, войдя со своим подразделением в немецкий поселок, распорядился собрать немцев на площади. Пригнали человек шестьдесят.
Под угрозой расстрела приказал петь:
«Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся Советская земля…»
Четверых немцев, не пожелавших участвовать в хоровом пении, расстрелял собственноручно.
Снова трибунал. Победа спасла его от расстрела. Со сроком двадцать пять отправлен в лагерь, откуда вскоре бежал и около двух лет жил в Гаграх на содержании жен ответственных работников.
У одной из них он и был арестован. Рядом с постелью висела гимнастерка со звездой Героя (купил на черном рынке)…
Но главное было не это.
Везде и всюду, на воле и в лагере, он называл себя незаконным сыном маршала. Причем в это верили не только заключенные, но и командование лагеря. Его любили и боялись. Боялись и любили.
Он был единственный из двенадцати тысяч, чью голову не тронула машинка цирюльника, а это считалось пределом уважения и доверия со стороны администрации.
Говорили, что он написал Сталину «обо всем»…
Говорили, что отец ждет от него только «покаянного письма» и тогда…
Так, наслушавшись долгими ночами про Рокоссовского, я засыпал, думая больше о нем, чем о себе.
— Костров! С вещами в баню! — рявкает надзиратель, прервав мои грезы.
Через час, после омовения теплой ржавой водой, дрожа от ночного холода под рваным бушлатом, стою у пульмана с решетками на застекленных люках. Рядом дрожит Михаил Михайлович.
— Быстрей! Быстрей! — лает конвой.
— Гав! Гав! — вторят овчарки.
— Пятьдесят шесть! Пятьдесят семь! — слышен счет начальника конвоя. — Пятьдесят восемь! Пятьдесят девять!
Занимаю верхние нары. Забиваюсь в угол. Здесь, кажется, теплее, хотя шляпки болтов белые от инея.
Читать дальше