Давно замечено, что человеку с броской приметой внешности многого не простят, что другому, обычному, простили бы, не задумываясь. Даже невольные приметы, те, в которых сам не виноват, если ногу, например, отрезало, или горб, или шестой палец на руке — даже они вызывают недобрую настороженность. Причем здесь нельзя утешать себя легкими объяснениями и валить все на человеческую темноту и предрассудки. Куда же тогда деть всех образованных людей, предрассудки затоптавших, в сглаз и порчу не верящих, которые все равно с этой настороженностью ничего поделать не могут. Скорее, это не предрассудок и не суеверие, а какой-то неизвестный инстинкт, ибо что же может уцелеть в человеке под напором образованности и просвещения — думается, только инстинкты. Что же касается примет нарочитых, устроенных на себе умышленно, всех этих бородок, выращенных молодыми людьми, всех клетчатых кепочек, панталон в обтяжку, высоченных каблуков, причесок, золоченых пуговиц, ожерелий из скрепок и прочей дряни, то это ненавиделось открыто, во все века. И хотя примета, доставшаяся драматургу Всеволоду, его лысый череп, явно не им самим была задумана, но он пока так уверенно и дерзко носил его, что тоже вызывал к себе у многих это инстинктивное ожесточение, подпадал под всеобщую опалу.
Сережа не видел его с вечера у дяди Филиппа.
Ему казалось, что за один прошедший месяц человек не может Так измениться, но в чем перемены, сообразить сразу не мог. Похоже было, будто из чайника незаметно Выплеснули воду, и, несмотря на то, что снаружи он остался тем же чайником, с теми же выпуклыми боками и блестящей ручкой, глаз, вопреки всем зрительным законам, ощущает своей сетчаткой еще и изменение тяжести (может же простая сибирская женщина различать цвета кончиками пальцев). Уловить это изменение было тем труднее, что Всеволод, против обыкновения, был чем-то необычайно возбужден, выкрикивал бессвязное и царапал ногтями по замочку своего портфеля — портфель никак не отпирался.
— Вот! Ну-ка… Что за номера? — выкрикивал он, отбрасывая вдруг портфель и доставая нужную бумажку из кармана. — Зачем это вам понадобилось? А? Зачем тайком? Почему я опять ничего не знаю?
Он наступал на Салевича, размахивая у него перед носом листком помятой копирки — пальцы и ладонь у него уже густо перемазались черным.
— Что такое? — поморщился Салевич. — Что за истерики?
Но все же взял копирку, расправил и посмотрел на свет. Видимо, его ничуть не удивило то, что он там прочел. Он усмехнулся, покрутил головой, потом посерьезнел и сказал громко на весь зал:
— На сегодня кончаем. Встречаемся завтра в то же время. До свиданья. Сережа, — вы останьтесь.
Участники проверки-репетиции один за другим потянулись к дверям; некоторые пытались заговорить со Всеволодом, но он только досадливо отмахивался и мотал головой.
— А вы? — спросил Салевич, глядя через Сережино плечо.
Сережа оглянулся — Лариса Петровна подчеркнуто скромно, сдвинув колени и прикрыв их ладонями, сидела в углу опустевшего зала.
— Я подожду, — сказала она, не поворачивая головы.
— Подождете? Чего?
— Что будет.
Салевич пожевал губами, будто укладывая убийственные слова в некую ленту, и уже собирался выпустить эту словесную очередь в непокорную, — Всеволод помешал ему, выдернув из пальцев злополучную копирку.
— «…Предательство или случайность? Злая судьба или чья-то злая воля? Как бы там ни было, а я должна идти до конца!» — Лицо его перекосила брезгливая гримаса. — «До конца» — а? Откуда взялась эта пошлость? Кто это писал? Хоть немного-то вкуса нужно иметь! Даже для отсебятины. Что за высокопарные тирады? Что за…
— Послушайте, — с холодной насмешливостью перебил его Салевич. — Неужели вы действительно из-за этой бумажки рылись в мусорной корзинке? Ведь для этого нужно было… Как это выглядело, хотел бы я знать. Вы опукались на колени? Может, даже на четвереньки?
Для пущего эффекта он растегйул молнию и распахнул полы своей курточки — алая подкладка вспыхнула вокруг него, как пламя в театральном камине.
— Нет, — щурясь и тяжело дыша, выдавил Всеволод. — Я не становился на четвереньки. Всего лишь обнимал машинистку.
— Нашу машинистку? — хохотнул Салевич. — И вы еще что-то говорите о вкусе?
— Это он из чувства долга, — подала голос Лариса Петровна. — Его долг не пропустить ни одной.
— Успокойтесь, дойдет очередь и до вас, — огрызнулся Всеволод.
— Итак, вы обнимали машинистку, а она? Она говорила: «Нет, не сейчас. У меня голова трещит после срочной работы; я печатаю такую муть — пьесу для нашего народного театра». — «Как? — восклицаете вы. — Я автор этой пьесы». — «Как? — восклицает она и начинает — вырываться. — Вы автор? Пустите тогда. С вами — ни за что!» Сознайтесь, что это вас и взбесило больше всего, хе-хе.
Читать дальше