Эти слова, брошенные ему в лицо, парализовали волю Евгения Петровича, лишили возможности, что-либо логично и аргументированно возражать или доказывать. Он-то знал, что картина была похищена без его участия, но доказать свою невиновность не мог, хоть раньше почти всю жизнь был твердо уверен, что человеку невиновному совсем нетрудно доказать свою правоту. Не знал тогда Дальский и такого термина, как «презумпция невиновности». Это не он обязан был доказывать свою невиновность, а работники предварительного следствия должны были доказать его вину или непричастность.
Но что же все-таки делать теперь, что говорить в свое оправдание? Разве то, что сама мысль о его какой-либо причастности к похищению живописного полотна вообще, а тем более этой картины является просто чудовищной. Или, например, клясться, что он своей жизни не пожалел бы, грози любому произведению, не говоря уже о его любимом старом голландце, какая-либо беда. Так это все беллетристика, никчемная лирика, как говорит следователь в ответ на подобные, причем совершенно правдивые слова. А тут еще эта свидетельница…
Да, только теперь Дальский понял, думая о своей недавней сотруднице, как мы все порой бываем безответственны, оценивая те или иные поступки и действия наших ближних, особенно в тех случаях, когда им грозит беда. Та же Зверева, хорошо зная его в общем-то безобидную привычку заниматься «художественным просвещением» окружающих, могла ведь совсем по-иному рассказать о том, что видела, объективнее отнестись к тому, что происходило на ее глазах.
Но нет, мы часто, очень часто просто не задумываемся над тем, как весомы порой бывают наши, на первый взгляд, невинные заявления, рапорты, докладные записки… И уж, конечно, показания в прокуратуре и суде: здесь они нередко решают судьбу человека. А мы? Сказали, написали что-то в порыве неправедного гнева или просто из-за равнодушия, добавили лишнего и несправедливого — и через несколько часов или даже минут забыли обо всем этом. Но слова наши остаются. Они продолжают жить — и бывает, помимо нашей воли, — в различных «заключениях», «экспертизах», делах. Прав, тысячу раз прав был польский сатирик Ежи Лец, думалось Евгению Петровичу, когда говорил: береги слово, каждое может оказаться последним. Следует только обязательно добавить: и для другого человека тоже.
Вот так, горестно подумал Дальский, случилось и с ним: его признали виновным по показаниям двух грабителей и одной свидетельницы, что было для следствия особенно важным. Зверева опознала «электриков», даже когда их выстроили в один ряд с еще шестью неизвестными ей молодыми людьми. И Дальский Е. П. был приговорен к многолетнему сроку содержания в колонии усиленного режима. Нет, он был не просто приговорен. Он был разбит, отброшен на десятки лет назад — по представлению суда его лишили всех научных степеней и званий. Но оставили, не могли не оставить память о прошлом.
Евгений Петрович поднялся, зябко повел плечами: что-то в купе стало прохладно. Все уже давно спали под ритмичный стук колес. А поезд мчался в ночь, все дальше на северо-восток, туда, где сокрушали берег могучие волны океана.
Федор спал на второй полке, положив под голову вещмешок. Дальский поправил сползшую с него фуфайку, убрал свисавший вниз ее пустой рукав. «Почти еще ребенок, а уже перенес пять лет такой жизни. Как все нескладно устроено», — размышлял Дальский, глядя на спящего.
«Ну, а на свободе ты задумался бы о судьбах таких вот мальчишек? Не о рецидивистах — грабителях и неуемных насильниках, а вот о таких, что впервые оступились и пошли в колонии, чтобы вернуться оттуда чаще всего с грузом новых пороков. Если ответить искренне, вряд ли. Времени не было — задачи-то крупные, своих забот немало. И у других не меньшие задачи, а может, и важнее: в километрах, тоннах, миллионах, даже миллиардах. Как было? В лучшем случае, прочитаешь в газете информацию „Из зала суда“, порадуешься потихоньку, что преступник наказан, и все. А кто он, этот преступник, и главное, какова его дальнейшая судьба, помогло ли ему исправиться наказание, — кто на свободе задает себе эти вопросы? Разве что сотрудники органов внутренних дел. Им это все поручено — пусть сами и расхлебывают. А нам некогда, у нас своих внутренних дел хватает».
Дальский лег, натянул на себя фуфайку, вытянул ноги. Вот уже многие месяцы он еще ни одной ночи не спал спокойно и глубоко. Среди ночи вдруг схватывался, обливаясь холодным потом, пытаясь вспомнить, где он находится. А вспомнишь, так не заснешь. Так в тюрьме спят многие, за исключением, пожалуй, лишь тех, кто считает это учреждение своим родным домом. Они на свободе чувствуют себя менее уютно, чем на тюремных нарах. Есть такие.
Читать дальше