— …вот я вам покажу, как шуметь под чужими окнами! Господи, из-за этих бесенят нельзя сосредоточиться!
Это она говорит для соседей и для себя. А я самым бессовестным образом отлыниваю от ученья. Почесываю промеж пальцев на ногах и диву даюсь — не пальцы, а расплющенные уродцы на огромной крестьянской ступне. Задубевшие загнутые ногти вросли в мясо. Копыта, да и только. Оборотясь ко мне, супруга озабоченно спрашивает, сколько я выучил. Я ей показываю ногу:
— Принимая во внимание пройденный путь, ногам моим стоит посвятить хотя бы одну отрасль науки.
— Не паясничай! Падежи выучил? Что изменяется по падежам?
— Да все, если надо.
— Я имею в виду слова. Данила, я тебя серьезно спрашиваю!
— Ну-у, склоняются существительные, местоимения, глаголы…
— И глаголы склоняются?
— Если нужда заставит.
— Ну так назови мне глагол «слушать» в звательном падеже.
— Эй, слушать!
— Разве можно глагол позвать?
— Позвать-то я могу, не знаю только, откликнется ли.
Мою супругу обуял святой педагогический гнев. Она согнула указательный палец и принялась стучать по моему лбу, вбивая в него склонение, а я в душе молю бога: «Господи, если ты когда надумаешь вернуться на эту грешную землю, отмени падежи — и грамматические, и все прочие, через которые вынужден продираться человеческий ум, и укажи нам путь к умножению красоты, вместо беспощадного опутыванья правилами. Люди придумали язык для освобождения, а вовсе не ради того, чтоб те, кто у власти, козыряя разными там языковыми нормами, укорачивали нам язык или вообще затыкали глотку. Пошли им, господи, в горло рак, а в досье — низкие ставки. Тому, кто придумает новое прекрасное слово, усыпь розами путь к старости. А в того, кто выдумает правило, брось, господи, камень!»
Дойчин прослышал, что мне приказали учиться, дабы, выучившись, я впрягся в лабудовацкую экономику, и послал за мной машину — чтоб повидаться и, как я думаю, прочесть мне одну из вступительных лекций.
Я гордо восседал в машине, корча из себя специалиста, за которым Лабудовац послал бы и реактивный самолет, не токмо что задрипанный «фиат». Руки шофера, словно отдыхая, покоятся на руле и лишь временами, будто прогуливающиеся на солнышке молодки, тихо и плавно ходят туда-сюда. Я раскурил две сигареты и протянул одну ему, надеясь вызвать его на разговор. И заодно умаслить. Ведь в машине шофер — премьер-министр, а в случае нужды — по совместительству министр общественной безопасности. Так что подольститься к нему не мешает.
— Дойчина возишь, приятель? — спросил я снисходительно.
— Всякий сброд вожу.
— Ого! Неужто и Дойчин сброд?
— Дойчин дурак, а вся его компания — дерьмо.
— И в глаза ему скажешь?
— Говорил. Он подумал, подумал и промолчал. Жил бы ты, Данила Лисичич, в Лабудоваце, ты бы со мной согласился…
— Ты меня знаешь? Чей же ты будешь?
— Мичун я. Забыл, как ты сидел на отчем пороге в тот самый день, как с войны воротился? Еще шею мне перевязывал… Гляди! — Указательным пальцем он отвернул высокий ворот водолазки. Тоненький рубец от уха к уху мигом вернул меня на порог дома: снимаю засохшие струпья и перевязываю рану солдатским бинтом, а из крупных глаз, полных дерзкого смеха детского бесстрашия, капают слезы, самые горячие слезы, какие я когда-либо ощущал на своих руках. Теперь у него запущенная шевелюра, в глазах, замутненных ракией, ожесточение.
— Мичун, неужели ты?
— Я самый! После армии я работал в транспортном, оклад шестнадцать тысяч двести, будь ты сам бог, будь ты… чтобы им огнем гореть на том свете… Только и знают собрания, накопления, дотация, амортизация, валюта, трали-вали, а на машины им плевать, лежат, как дохлые волы. Господи, что станется с нашим государством? Данила, ведь сожрут его крысы, и будем мы побираться — подайте, добрые люди, пшенички и машин. Попомни мои слова. На одном собрании я взял да вдарил по ним… ну и выгнали, подвели под сокращение! Избыток рабочей силы, видишь ли. Ну, навострил я нож, выпил для храбрости и пошел. Думаю, меня бандиты резали, а теперь я зарежу кого-нибудь из этих экономических бандитов…
— И что?
— А ничего. Четыре месяца тюрьмы. Знать, выпил лишнего и проговорился раньше времени. А как освободили, взял меня к себе Дойчин. Вози, говорит. Вот я и вожу.
— Сколько тебе платят?
— Деньги что? Туды их в качель! — взъярился Мичун и пошел рубить сплеча, каждое слово будто собака, с цепи спущенная. Как ни странно, но его руки, тяжелые, сильные, крестьянские руки, будто независимо от него, как ни в чем не бывало, крутили баранку, а правая к тому же мягко и спокойно поворачивала ручку переключателя. — Я свое жалованье проедаю, а оно — меня. Заявляется к Дойчину какой-нибудь деятель, удружи, мол, дай машину, а этот безотказный болван кивает мне: «Поезжай, Мичун!» Вот и везу деятеля и его курву за тридцать километров к Цице-трактирщице, они там проведут в номере несколько часов, возвращаются пьяные… Ему идет зарплата, мне идет зарплата… Другому опять же отца на курорт свези — ему зарплата, мне зарплата… Вот и ты небось решил прокатиться… побывать в родных местах, на дом взглянуть… И что ж… ты получишь свое, я — свое… даю голову на отсечение, что годика через два с сумой пойдем. А ведь пятнадцать лет уже тянем лямку. Наработаем на год, разворуем на четыре.
Читать дальше