Стою, прилепившись лбом к холодному стеклу.
Снег за окном упрямо расстилает белые покровы. Слышу, как он бесшумно сходит с небес, наподобие длинного полотнища с заветом, которое мы тщетно стараемся прочесть.
Белое море накатывает сверху на земную тишь.
Ибрагим еще пишет за своим столом.
— Почему ты зачеркнул? — спросил я, склонившись над его тетрадкой.
— Я написал: «Mein Vater ist Bauer» [23] Мой отец крестьянин (нем.) .
. А ты служащий. Вот я и исправил: «Mein Vater ist Beamte».
— Да, сынок, кому-то надо быть и служащим.
— Ага!
Ибрагим выводит красивые круглые буквы, ровные, с явной тягой к украшательству. Меня бесит этот гладенький покой и правильность в его почерке. Будь у него угловатый, острый почерк с переходами от буквы к букве в виде стрел или волчьих клыков, я был бы спокойнее за его будущее.
Наконец он поставил точку, промокнул написанное, закрыл тетрадь, сложил книжки и встал. Взглянул на часы.
— Пора идти гулять, как доктора велели.
— …а потом на ужин в гостиницу!
— Ну уж нет, там сегодня танцы, народу будет тьма. Я все равно не буду есть, потому что плохо сплю после ресторанного ужина. У нас есть молоко и полбулки. А сколько немецких слов ты сегодня выучил?
— Четыре.
— Ты не выполнил норму. Как по-немецки конь?
— Погоди, сынок, конь… Конь, говоришь? Ага, das Pferd.
— Так не годится, ты подглядел в учебник!
— Клянусь, не подглядывал. А теперь ты мне скажи, как по-немецки кобыла?
— Этого нет в учебнике.
— Пфердиха, сынок.
— Ха-ха-ха! Вот насмешил… Ну, кто кому первый польет?
— Давай, что ли, я тебе.
Он разделся до пояса и стал мыться, под кожей так и переливаются плотные желваки мускулов. Поднабрался он жирку в больнице, а уж про дом что и говорить. Окреп, посвежел. Ему надо учиться, и потому мы составили строгий распорядок дня, от которого он не отступает ни на йоту. Подъем в шесть, умывание и завтрак до семи, затем я — на работу, он — за стол, в час вместе обедаем, после обеда я ложусь соснуть, он с дочкой хаджи бежит играть с соседскими ребятами, в четыре он снова садится за стол, я слоняюсь по комнате или коротаю время с хаджи, потом — сборы к ужину, в девять — желаем друг другу спокойной ночи, он засыпает, а я читаю газеты или часами смотрю, как он спит.
— За ухом!
— Теперь на шею немножко!
— Слушай, завтра обязательно постригись.
— Ох! — вздыхаю я.
Он быстро одевается. В зимнем пальто, горных башмачках и куньей шапке — ну прямо с шоколадной обертки.
— Поправь-ка шарф! Так! Ну зачем ты надвинул шапку на самые глаза? Ты же не крестьянин. Du bist Beamte, как сказал бы шваб.
Город умер под белым покрывалом.
Мы бодро шагаем по улице.
Загулявшийся пацан тащит сломанные санки и говорит нам: «Добрый вечер!» Две мусульманки ведут за собой целый караван. Отправились на посиделки. Первая несет старинный фонарь в форме пирамиды со свечой. В охотничьей кофейне запотелые стекла. Слышно, как там хлопают по столу картами. Табачный дым, конечно, до потолка. За окном приземистого домика — стук зыбки по голому полу и в лад ему — песня усталой женщины. Колыбельная. А ребенок заливается, словно его распиливают песней.
Зимний вечер посеребрен снегом.
Ибрагим, не поспевая за мной, бежит вприпрыжку. Я вижу лишь кусочек его щеки. Обнял его и увидел все лицо. Он повернулся ко мне и моргает, когда в глаза залетают редкие снежинки. Смеется. Кабы знать, что он не рассердится, так бы и расцеловал его.
Мимо нас проплыли три силуэта.
Ибрагим звонко поздоровался. Все трое приветливо ответили.
— Дядь, а почему ты не поздоровался? Это доктор с женой и свояченицей, тоже докторшей.
— Я плохо вижу.
— Они идут в гостиницу на танцы.
— Наверное.
Чем ближе к окраине, тем протопка становится уже. Ибрагим ухватил меня за руку и забегает вперед, подбрасывая ногой легкий, как пепел, снег. Вдруг он замедлил шаг, задумался и спросил:
— Дядь, а как же вы, партизаны, спали, когда все было под снегом?
— А так — на одно ухо ляжешь, другим накроешься. Бук — крыша, земля — подстилка. Ну а если повезет, набивались в убогие лачуги в каком-нибудь нищем селении.
— Ясно! Дядь, а товарищи тебя любили?
— Ну это кто как!
— А расстрелять они тебя хотели когда-нибудь?
— Гм! С чего это ты взял?..
— Скажи, дядь!
— Да они просто хотели пошутить. Я и сам охоч был до шуток. От кого ты услышал?
— От Малинки.
— Вот как!
— Я два раза ходил к ней на работу. И тот товарищ из совета приходил, ну тот, с которым она иногда сидит в ресторане. Рассказывала-то она не мне, а ему, но я слушал. Один раз они говорили про войну и про тебя, и вдруг Малинка заплакала. Мы заволновались, спрашиваем: что такое? Знаешь, дядь, как неприятно, когда женщина заширкает носом, а ты не можешь ее утешить. Она долго молчала, а потом сказала: вспомнила товарищей, которых больше нет на свете. Дядь, а ты мне так и не ответил, почему тебя хотели к стенке поставить!..
Читать дальше