Этот знак Витя изобрел, зайдя как-то к одному из своих умных знакомых и увидев у того репродукцию старинного портрета какого-то мужика с неприятной физиономией. «Это что?» — ткнул Витя в угол портрета, где внутри большого латинского «А» стояло маленькое латинское «Д». «Это называется — монограмма. Попросту же говоря, — первые буквы имени и фамилии художника». Как это свойственно истинным талантам, Витя полученную информацию, даже самую мизерную, умел использовать в интересах дела.
«Что это?» — ткнув в изображенный Витей знак, спросил уже Шнобель. «Григорий Голобородько-76», — чуть было не сорвалось с Витиного языка. Но он удержался: мало ли как отреагирует психический старик. «Так, монограмма для понта, — бросил он важно, — ты ставь на каждой, не боись».
Григорий Иванович не боялся. Ему что; он вырезал печатку. А Витина остроумная затея оправдалась на все сто: клиенты, привыкшие в своей практике к тому, что хорошая вещь становится вдвое лучше, когда имеет при себе фирменный ярлык, как-то прикипели сердцем к дяди-Гришиному знаку. Не сменил на машине клеймо с «76» на такое же с «77» — и как-то даже неймется. Вон Иван Петрович, и Рашид Рахимыч, и Арон Абрамыч отметились вовремя, а ты будто еще в прошлом году живешь.
Григорий же Иванович неплохо отдыхал на ремонте знакомых механизмов и кузовов от того, до конца не ведомого ему самому, что он сооружал. Страшная пропасть между замыслом и воплощением перекрывалась им уже из последних сил. Но работал он все больше, боясь остановки, боясь нарушить инерцию работы. Он вовсю работал и по ночам, хотя боялся Валентины.
И другие страхи стали являться ночами, особенно под утро, когда засыпал он измученный, не в силах пойти умыться, весь в ржавой копоти, в штанах, а то и ботинках, в металлически-масляном чаду бывшей мягкой комнаты, ныне мастерской. Его пугало, что оштрафуют за вынос мусора во двор, в кучу, куда все бесстрашно сваливали мусор днем, а он свои обрезки-стружки воровски — темной ночью. Но выбрасывать отходы было совершенно необходимо: остов машины, обрастая плотью, пожирал квадратные сантиметры площади.
И луны боялся, луны; тихой, как свист, ее улыбки.
Но пуще всего — звуков. Звуки, звуки он слышал явно, идущие из пустой, запечатанной, бывшей Клавдиной комнаты. В ту сторону стенка толстая, капитальная, и потому особенно сильны должны были быть эти звуки, чтобы оттуда донестись. Были звуки тонкозвенящие, стрекозиные; а еще мягкие и осторожные, будто бы кто босиком ходил по полу.
А был еще самый страшный беззвучный звук, как когда кто-нибудь неслышно дышит.
Измученный, он засыпал в страхе и видел во сне в лунном белом свете черные тени каких-то перемещающихся предметов и отблескивающие горы искромсанного металла. И, чтобы меньше бояться, зарядил пистолет-пульверизатор не раствором аммиака, а соляной кислотой.
Тем временем главное его дело вышло на финишную кривую: доведение до ума плюс последняя полировка. Верблюжье терпение Шнобеля, холод души пожилого человека, педантизм душевнобольного все перетерли. Фактически все было завершено. Но то ли страшась окончания многолетнего дела, страшась расстаться с привычным, то ли просто не в силах затормозить, Григорий Иванович все дотошничал, доводил уже не до ума — до зауми, протирал, протирал… Оттягивал и не знал, как бы еще доказать себе, что детище требует доработки.
О ту пору женился Витя на красивой блондинке; Григорий Иванович зван был на свадьбу, куда явился по рассеянности с пустыми руками, но это что еще: он и саму свадьбу (а пышна была та свадьба, могу вам сказать с полной ответственностью, ибо я и сам там был, в том кафе «Горизонт», на седьмом этаже здания, сначала называвшегося «Дом быта», а позже еще красивее — «Универбыт», и пил отнюдь не мед-пиво, а кое-что получше) по рассеянности не запомнил совершенно.
Удивительное дело. А еще более удивительно… язык не поворачивается сказать дурное о Григории Ивановиче, к которому привязан я всей душой, но из песни слова не выкинешь: он и похорон Макаровны, домработницы Токаревых, не запомнил, умершей от инсульта, и того, как плакали Борис и Нина, и нечувствительный Витя, и сам Шнобель плакал ведь, помогая опустить в землю гроб, — ничего этого не удержала его голова, занятая вся одним-единственным.
Наконец настал день… июля 1978 года, когда сделалось бы ясным и ежу: шабаш. Стоп-машина! Он тщательно убрал все, разобрал ненужный отныне рабочий стол, отправился в баню, где не был, почитай, полгода. Он вымылся и выпарился до сухого изнутри тела. Он надел чистое исподнее, а дома сменил и рубашку; сел. Был вечер, прохлада пришла, наконец, в город; завтра можно телевизор вернуть на прежнее место. Можно поставить его и сейчас, но лень. Лень, да и отвык от него, честное слово. Странно.
Читать дальше