Веселило Колю многообразие бегущих поступей, индивидуальные осанки, выверты конечностей, жирные и глубокие гримасы забытья.
Минин, автор дневника, который он прятал в наволочку и который Коля тайком почитывал, бежал в последней шеренге. С вечной и беззвучной прямотой проступали на его скулах пятна усердия. Вырез его темных, бешеных ноздрей по форме удивительным образом совпадал с разрезом его татарских глаз, казалось, тоже втягивающих в себя воздух. А курсант сам по себе неплохой, кроткий, даже сентиментальный, пацифист до мозга костей. Может быть, в иной обстановке было бы дикостью бежать бок о бок с человеком, чьи секретные мысли не являются для тебя тайной. Но теперь неловкости не возникало, напротив, совесть сержанта Николаева была польщена: что стоило ему поднять на смех этого несчастного писаку, распотрошить его записки перед строем, стереть его в порошок. Ан нет же, Коля и словом не обмолвился о находке, он занял гуманную позицию, он даже почувствовал в этом чмошнике Минине детскую родственную душу. Пусть живет, — вот что приятно.
...Бежать и вспоминать — это практически одно и то же. Николаев вспоминал лейтенанта Дороша, бывшего командира их взвода. Именно Дорош выпестовал из него своей жестокостью задумчивого стайера. Дорош был, конечно, ненормальный офицер, сотканный из шершавых ниток отшельничества, фрондерства, своеволия и бесцветных волокон какой-то сугубо гражданской, поэтической муки. Чувства его пребывали в разбросе, он путался в их применении. Колю он попросту мучил, толкал, тянул, то ли ставил военно-педагогический эксперимент, то ли действительно одними чувствами прикрывал другие. Дорош научил Колю бегать нудно, долго, когда думаешь, что силы истреблены, что источник их исчерпан, что впору падать, и пока занимаешь голову этими мыслями, пока готовишься упасть, ноги, представляете, делают свое дело машинально, бегут. Они больше делают для жизни, чем душа.
Коля почему-то думал, что Дороша уже нет в живых. На нем всегда красовался аристократически-восковой знак смертника, хотя Дорош был могучим, рельефным. Культурист-фанатик. Еще он забивал себе голову, как мышцы железом, политической географией. “А ну, как раньше называлось государство Буркино Фасо? Что, не знаешь? Может быть, вы, товарищ курсант, не знаете столицу Гватемалы?” На хрена мне, товарищ лейтенант, столица Гватемалы, вся жизнь моя противится знать столицу Гватемалы... Свою жену, пока она его скандально не бросила, Дорош заставлял поднимать ноги к перекладине для укрепления живота. Говорили, что он, скорее всего, слабак в постели. К тому же он не пил и не курил. Когда жена ушла, он вдруг закурил как-то по-делитантски много, страдальчески. Страшно гримасничал, выжимая штангу, манипулировал звенящим дыханием. “Разве это армия? — кричал он, любя свой бас. — Это же труха”. Он дерзил, ему задерживали очередное звание. Он писал (почему-то старинным изысканным слогом) рапорты о переводе в Афганистан.
Этим августом его действительно отправили в ТуркВО. В казарме для приличия погоревали, хотя жить стало, конечно, спокойнее. Мурзин ежедневными тренировками хочет повторить огромный торс Дороша с безукоризненным уродством мышц. Да, кажется, кишка тонка даже у Мурзина.
...На шестом, сверхплановом километре, пробегая у КПП, Николаев заметил входящего на территорию, непроизвольно шмыгающего носом командира полка. Майор Туловище выскочил из штаба для рапорта, напрягая всю толщину ног. Уже светало стремительно, видимое белело ярко. Николаев поставил внутри себя плюс — прогнулся: командир исподлобья, но обратил внимание на рвение сержанта во главе взвода. Николаев с курсантами были уже за виражом и не стали реагировать на “Смирно!”, которое по-бабьи, визгливо выпалил Туловище.
У гимнастической площадки Коля остановил дымящийся взвод и все остальное перепоручил бордовому Федьке, а сам отошел в сторону смотреть с холма на пушистые волны низкого пейзажа. По телу лился жаркий пот, лилось удовлетворение, как вчера в бане. Жизнь казалась ясной, преодолимой, проще пареной репы. В ухо влетал Федькин гневный счет для коллективного отжимания: “Раз — тридцать девять, раз — сорок, раз — сорок один...” Скрежет звуков смягчался в среднем ухе, как в глубине чувства нелепости.
На том берегу реки, который можно было только угадывать по нагромождению ледяных торосов, двигался черный человеческий силуэт, подскальзываясь, весело дирижируя руками, изящно падая, отряхиваясь, оглядываясь по сторонам, бесстыдно долго всматриваясь в точку на противоположном берегу.
Читать дальше