Только забрезжит весна — и опротивевший снег начнут всем миром рубить, раскидывать, выносить за забор в овраг на плащпалатках, топить кипятком и мять на солнечном асфальте подбитыми каблуками. Только засереет сушь лета — и другие новые, полуголые люди придут белить бордюры, забор, цоколи древесных стволов, чернить цоколи зданий. До первого дождя. А тут поспеют досужие одуванчики, их пух будет мешать думать в штабе, носиться галлюцинациями, напоминанием о белых мухах — тогда берегись, полевая сыпь: прикажут волнующую, мятную косьбу, и косари-солдатики очумеют от крестьянского, блаженного пота. Только насупится август, не выдержит сиятельная листва земного притяжения, примется падать куда захочет — и скажут в штабе про красоту: “Что еще за грязь на закрепленной территории? Убрать и доложить!” Форсировать листопад. И начнут другие подчиненные насильно обтрясать багряный твой убор, чтобы деревья одним махом опрокинули свою раздражающую грязь. А потом заструится вода и сама будет мыть все, что настигнет. Посыплется снег на головные уборы. Вот когда понадобятся целые роты, вот когда начнется настоящая перебранка с плодовитой природой. Снежное, белое, рухнувшее небо никому не приходилось побеждать. Но и его приручат: изваяют из его завалов учебную фортификацию, нагромоздят парапеты и тумбы вдоль дорожек, вал вокруг плаца, посыплют территорию песочком и мерзлой глиной, чтобы самим же не поскользнуться. А ступени должны быть только каменными всегда и в любое время года, без наледи и трухи, чистыми, как бедра невесты.
Николаев помнил, что армия встретила его не оружием, а червивым, заунывным пейзажем какой-то темной весны (и истерическим хохотом: “А, зелень пришла, вешайтесь, семьсот тридцать дней!”), которую лучше считать осенью. Ему показалось тогда, что время заклинило, что никогда уже не изменится охровый окрас леса, воткнутого в землю боженькой, как огромный милитаристский муляж. Однако...
Светающее небо индевело, открывался его металлический каркас. Какой-то незнакомый солдат, “молодой”, дневальный с нелепо висящим штык-ножом на боку, сушил слезы на крыльце казармы, где размещались две беспощадные роты постоянного состава. Дом этот в народе называли Ближним Востоком, 1-ю роту обеспечения, занимавшую второй этаж, соответственно — “евреями” (писарей, поваров, музыкантов, художников и прочую белую штабную прислугу), 2-ю роту обеспечения, располагавшуюся на первом этаже, звали “арабами” (водителей, свинарей, кочегаров и т.д.). Войны и различий между ними особенно не было, а солдатского похабного озорства — сколько угодно.
...Так точно, Николаев разбудил-таки Туловище, хлопнув стеклянной дверью штаба. Тот вздрогнул, напустил на предмет беспокойства злые глаза из-под толстых, как пельмени, век и стал с мгновенным высокомерием вникать в визит рапортовавшего сержанта. Николаев едва не прыснул: физиономия этого внушительного майора в краткий момент пробуждения повторила все нюансы испуга и вины, характерные для дремотно-ангельской расторможенности курсанта Бесконвойного. Тот же на корню пресекаемый позор. Коля сделал вид, что ничего обидного для майора не заметил, и принялся слушать его ворчливые указания: мол, чтобы освобожденные от физзарядки курсанты не дурака валяли, а были направлены на территорию убирать снег, чтобы дежурный по роте лично контролировал их работу и не забыл доложить. Майор инстинктивно вспоминал, что день начался и этот день был понедельником.
— Значит так, — сказал он, треща стулом или распрямляющимся телом, когда увидел других входивших и мямливших приветствия замкомвзводов. — Территория прежде всего. Сами знаете. Все посыпать песком. Сегодня — командирский день, кроме того, после завтрака — строевой смотр. Особенно центральную дорожку у штаба соскоблить и подмести. Чья она? Вот вы лично и проследите.
Мурзин, озирающий мимо глаз визави свою плутоватую цель, стал возражать себе под нос на правах правдолюбивого и наиболее почтенного сержанта, что, мол, бесполезно в такую метель перебрасывать снег, товарищ майор, что не успеешь оглянуться, опять наметет. Конечно, Мурзин не столько ратовал за разумность приказа, сколько, спросонья едкий, лишь докучал дежурному офицеру занудством. У Туловища были гнилые, словно засиженные мухами, зубы, а голос фальцетный, как у большинства молчаливых, нелюдимых чревоугодников. Он огрызнулся властью:
— Идите, Мурзин, и выполняйте!
Мурзин виртуозно козырнул, развернулся в унисон с другими и, не глядя на Туловище, пошел на пятках. На этой якобы обиженности Мурзина кончился мельчайший спектакль, из каких состоит вынужденная скука некоторых людей. Сержанты покинули штаб, толкаясь и запоздало приветствуя друг друга, и, засунув в карманы брюк руки, как связанные, засеменили по хрустящему, еще темному холоду.
Читать дальше