Лечь ничком, зарыться носом в землю, вжаться в нее — нечего было и думать: он бы все равно увидел меня. Вскочить и бежать? Нет, я все-таки не поддался панике и не вскочил. Голова десантника медленно повернулась в профиль, и тогда я снова чуть не закричал.
«Господи! Да ведь это же Шпацкий! — чуть не закричал я. — Это Шпацкий. Ну, конечно, он еще тогда мечтал стать десантником, тогда в школе. Вот так встреча!» — подумал я.
Теперь я вспомнил, что и возле трубы, за забором, он показался мне знакомым, только я тогда не понял этого, и за фургоном я этого не понял, и только теперь я его узнал. На мгновение мелькнула было мысль, что, может быть, это лучше, что Шпацкий?
«Нет, — подумал я, — не буду на это надеяться. Не стоит... Да и неизвестно, кто там еще за трактором, и вообще, что там может быть. Не буду зря рисковать».
Да, детство преследовало меня по пятам, оно подстерегало меня за каждым холмом и каждой деталью напоминало о себе.
Я однажды встретил экзистенциалиста. Он сказал мне, что такое чувство называется самостью. Правда, он говорил это, имея в виду мотоцикл. То есть, что когда быстро едешь на мотоцикле, а особенно если начинаешь лететь через руль, то страха не бывает, а бывает самость. А самость заключается в том, что вспоминаешь всю свою жизнь, вернее, вся жизнь умещается в одном мгновении, пока летишь. Он еще песенку пел:
А для звезды-и-и, что сорвалась и па-а-дае-эт,
Жизнь только ми-и-иг, ослепительный ми-и-и-иг.
И он говорил, что особенно ярко и подобно этой звезде в гаснущем сознании вспыхивают счастливые моменты, что в этот ослепительный миг заново переживаются все детские ощущения — и поэтому все экзистенциалисты стремятся к опасности.
Я не знаю, зачем это? Я и так вспомнил свое детство, хотя вовсе к этому не стремился. Я опять вспомнил игру в «мясо» и свое неумение играть в эту игру, и ухмылки товарищей, и их отрицательные жесты, их единодушие — все то, чего я тогда старался не замечать, во что я старался не верить, потому что это давало лишнюю пищу моему страху. Тому самому страху перед ними, который в те времена не оставлял меня ни на минуту, и с возрастом, перейдя в хроническую форму, затаился и как будто замолк, но каждый раз перед лицом опасности или конфликта он обострялся и изматывал меня, как лихорадка, до потливой слабости, до мерзкой дрожи в коленях.
Вот и теперь я не почувствовал ни малейшей самости, хотя страх был. Только теперь это был какой-то новый страх, абсолютно трезвый, без паники, но еще более острый и холодный.
Не отводя глаз от трактора, я осторожно отполз за холм. Голова Шпацкого все еще торчала из-за трактора, но я не знал, есть ли там еще кто-нибудь. Впрочем, мне на это было наплевать. Мне снова показалась странной скорость, с которой передвигался десант, но я больше не гнал от себя этих мыслей. Напротив, теперь я старался, как можно более трезво оценивать ситуацию. Я понимал, что присутствие Шпацкого ничего не облегчает, а как раз наоборот, усугубляет.
«Шпацкий знает меня как облупленного, — думал я, — и даже лучше. А он теперь здесь. Да, он добился всего, чего хотел. Недаром же у него такой опыт игры в «мясо». И вот он здесь. Вместе с другими десантниками маневрирует в холмах. Потому-то они и передвигаются с такой быстротой и потому все время оказываются на моем пути. Теперь мне понятно, откуда у меня тогда появилось ощущение детства. Нет, не от самости (тогда еще не было самости) — от этой быстроты. Да, Шпацкий. Вот уж кому «любить и лелеять», а мне... Я в детстве мечтал поскорее вырасти и стать взрослым, чтобы, находясь среди свободных и равных людей, избавиться от этого страха навсегда.
И вот растешь, растешь и становишься взрослым, становишься гражданином, уважающим законы и правила (не только правила движения, но и вообще), развиваешься, читаешь книги, журналы и газеты, приобретаешь убеждения и взгляды на жизнь, и вокруг тебя такие же люди, сознательные, взрослые и как будто бы равные, но среди них всегда найдется человек из твоего детства, чтобы учить и растлевать их.
Нет, это опять детство. Оно разыгралось во мне. В самой печени. Это — Родина. Эти холмы — Родина? Ну, конечно же, Родина. Да тут и думать нечего — ежу понятно, что Родина.
А моя комната, жена, кот? — спросил я. — Это — Родина? Да, конечно, это тоже Родина, — ответил я, — тоже Родина, только это не понятно ежу. Ну и черт с ним! — подумал я. — Черт с ним, с ежом. Пусть ему это будет непонятно. А мне это понятно, и я это люблю. Потому что там моя жена. А кроме жены там кот и рояль с Бетховеном. И барометр. И голубые обои в полосочку, и толстые стены. А главное, там можно ничего не бояться: там безопасность. Да, безопасность. За нее, за эту безопасность, надо, необходимо бороться и даже, если понадобится, отдать свою жизнь.
Читать дальше