Саша не был исключительным ребенком, но в том-то и дело: вундеркинд раньше начинает сдаваться. Именно обыкновенность этого мальчика позволяла ему оставаться свободным и освобождала меня. Мне, семнадцатилетнему, уже начавшему отступление юноше, он сообщал свою непосредственность и свое отношение к миру — он творил его. Когда он сидел на моих плечах, трава была океаном, когда я опускал его на землю, он оказывался в лесу из той же травы и, в отличие от меня, играющего с ним в эти игры, он верил, что так и есть. И в его уверенности, что мир принадлежит ему, не было эгоизма — он так же отдавал себя миру. Когда он с разбегу бросался мне на шею и крепко обнимал меня — ничего не знаю крепче этих детских объятий, — я чувствовал его полное до растворения доверие ко мне. Мне казалось, нет страшней преступления, чем обмануть ребенка.
Я его убил. Теперь, чувство страшной, непоправимой потери, убивающей вины, ужаса расползалось во мне. Вокруг было черно, и не было воздуха. Тишина стояла такая, что даже малейший шорох, должен был быть услышан, но и шороха не было, только шевеление волос на голове страшным образом заменяло мне звук. Моя голова медленно опустошалась и трезвела. Чернота была, как ядом, наполнена ненавистью, всем своим существом я ощущал ее справедливое прикосновение. Ватный ужас заглушал все и не давал мне пошевелиться, я только чувствовал, как до боли вращаются глазные яблоки в голове. Медленно усиливаясь, хотя, казалось бы, уже некуда, мой дикий страх, переставший быть человеческим, заставил меня забыть о моем преступлении, он обратил меня в бегство. Спасения не было. Стиснув зубы, я лежал на своей постели и вращал слепыми глазами в черноте. И тогда от полного отчаяния я, как на самоубийство, решился на сумасшествие. Я не знаю, точно ли я хотел притвориться сумасшедшим или, вернее, действительно хотел сойти, свести себя с ума, чтобы таким образом прекратить этот ужас, но в самом деле, находясь на грани безумия, я громко, гулко, невыносимо страшно для себя самого захохотал.
Испуганные родители Саши подбежали ко мне. Я не отвечал на их вопросы. Я таращился на них враждебными, непонимающими глазами и ожидал удара. А потом я постепенно стал приходить в себя.
— Где Саша? — жутким, глубоким, как из бочки, голосом (помню свой голос) спросил я.
Я не успокоился, пока мне не показали его: он действительно спал в своей детской кроватке. Я обессилел. Опустившись лицом на подушку, я закрыл глаза. Я был опустошен. Родители Саши, погасив в нашей комнате свет, ушли. Я засыпал... Но когда явь постепенно стала растворяться во сне, здесь, уже на самой грани вновь создался кошмар. Он стиснул меня с такой силой, что мне даже выдохнуть нечего было из моих легких. На этот раз он вообще ни во что не воплотился, но ощущение непоправимости и гибели было еще невыносимей и безысходней, и снова оно росло и становилось все сильней, заполняя меня, вытесняя все остальное, вытесняя из меня меня самого — вот тогда, наверное, я и понял, что он моя суть, что я сам только производная страха.
Конечно, моя дикая греза об убийстве ребенка была только тем пунктом, на котором сосредоточился обострившийся от болезни страх. Этой фантазии предшествовали некоторые события, случившиеся за несколько дней до моей болезни в нашем дворе. Помню грязные, запорошенные хлоркой доски нужника и зеленых мух, роящихся под потолком. Утром, выйдя с черной, деревянной террасы на крыльцо, я увидел, что гроб с почерневшим телом ребенка стоит там. Мать сидела, облокотившись на обитую красным сатином крышку гроба, и неподвижным взглядом смотрела в лицо девочки. Две свечи горели в изголовье, но их пламени не было видно в ярком солнечном свете. Было жаркое южное лето, и на ночь гроб с телом ребенка вынесли во двор. Девочек хоронили по отдельности, потому что вторую только вчера нашли недалеко от какого-то рыбачьего поселка, и тело было пока в морге.
Женщина показалась мне старой. Два дня назад я не дал бы ей и тридцати лет, и, вероятно, так оно и было. Кто-то откуда-то пришел, и по двору поползли какие-то слухи. Все как будто замерли в ожидании чего-то, а потом пожилая соседка перебежала через двор и зашепталась с Виктором на террасе. С каким-то странным настроением я вышел на улицу и там увидел ее: она стояла, слушая неуверенно рассуждавших о чем-то соседок, и медленно замирала. Солнце куда-то ушло и уходящая вниз улица стала будничной и безразличной. Женщина отчаянно билась в руках у соседок возле белых, каменных ступенек, и внезапно на все дворы разнесся ее истошный крик:
Читать дальше