Человек — владетель всего, по крайней мере, он сам себя считает таковым. Владетель мира, владетель прошлого и настоящего, владетель отечества, владетель собственной семьи, детей, вещей, порывов и пороков. Но сегодня ничего это не принадлежит человеку. Все ушло и продолжает уходить на энергию социализации, а сама энергия социализации уходит на автономный режим собственного существования.
Машина продолжала со мной отношения по типу «стимул-реакция». Наши отношения были просты: вопрос — ответ, вопрос — ответ, и ничего более. Дома или в разговорах с Зеведеевым я мог негодовать, пыхтеть и булькать, но с Машиной я должен был быть предельно строг и осторожен, чтоб не допустить промашки. Машина представлялась мне огромным взрывателем, который сам отсчитывает свои последние секунды, чтобы в конце срока благополучно взлететь на воздух.
Меня всегда — как только я начал свои усилия по освобождению — потрясала огромность чего-то вечного и рядом — мелочность моей возни с Машиной. Назвать это борьбой и тем самым придать смысл и благородство моим хождениям и собиранию справок о родственниках родственников и о предках предков было нельзя. Назвать это изящно — «экзистенцией» — значило ничего не объяснять и уменьшить собственное внутреннее значение. Как бы там не было, человек — больше Машины, даже такой, как эта.
По существу, здесь речь шла о переборе комбинаций внутри меня как живого существа, и внутри Машины, существа рукотворного. Так сказать, комбинаторика в квадрате. Я называл Машину существом потому, что она вела себя, как живая и даже более живая, чем многие живые, — она могла негодовать, сердиться, острить, хитрить, задумываться и даже мечтать. Машина, однако, как она ни была умна, все-таки была моложе меня. Я же был близок к возрасту Брахмы и потому по необходимости я должен был ее переиграть. Чьи комбинации будут исчерпаны раньше, это был основной вопрос, на который мне предстояло ответить. Это было почти молитвенное колесо, которое через множество вращений должно было — по замыслу — назвать имя бога, имя которого — свобода. Но ответить на вопрос — не значило поступить сообразно ответу. То огромное вне меня, та вечность, которая все чаще касалась меня своим неощутимым тяжелым крылом, обессмысливало любое решение. И тогда не имело значения, уеду ли я из страны, где я никому не нужен, или, получив такое долгожданное право исхода, вдруг останусь. И в том, и в другом случае вечность продолжала пребывать и продолжался вопрос: зачем? Зачем это и зачем то? И даже если в конце Калиюги мы выйдем на точку Омега, высшую точку человеческого единения в любви, то и тогда — зачем?
— «И сильный будет отрепьем, и дело его — искрою: и будут гореть вместе, — и никто не потушит», — цитировал Зеведеев не со слов пророка Исаии, а со слов дальней своей родственницы Марии Клеоповой, тетки Иисуса Христа.
— Да, — соглашался я, — действие вытекает из бытия, и сознание определяется действием. Но помимо всего этого и управляет всем этим Машина в двенадцать этажей ростом, в сто сажен длиной и сто сажен шириной. Машина, которая знает все про все, и чьи замыслы, если они у нее есть, также трудно постигнуть, как верблюду протиснуться в игольное ушко.
— Что найдешь ты там? — спрашивал я своего приятеля-тождество, мечтавшего уехать с моими справками. — Может быть, там следующее игольное ушко, а за ним еще одно, а потом еще, пока наконец ты не приблизишься к последнему игольному ушку, которое окажется тем самым первым, на котором сохранились клочья твоей шерсти.
— Р-р-р, — рычал он, — но мой последний кусок жизни, пусть он пройдет, как выстрел, катапульта, как единственная вспышка света во всей моей темноте.
— Хорошо, — обещал я ему, — однажды я сведу нас всех вместе, — Машину, тебя, Зеведеева и самого себя, и мы разберемся до конца. И тогда может наступить та самая аннигиляция, о которой мы так часто думали и говорили.
— Не понимаю, — отвечал он, — почему в суете говоришь притчами?
— Сердце, — отвечал я, — сердце становится все ближе к коже, все наружнее, и оно может вывалиться. Потому и говорю притчами. Но вот тебе не притча, а случай. Так сказать, эпизод из великой войны идей.
По узкой горной дороге шел бронетранспортер с пятнадцатью солдатами. Противник выпустил навстречу совершенно голого мальчика девяти лет, всего обвязанного гранатами, и в зубах его была чека гранаты. Если он подойдет, рассказывал потом командир бронетранспортера, то взорвутся мои солдаты, а если мы из машины выскочим, то противник нас расстреляет из-за укрытий. Командиру пришлось стрелять в ребенка, чтобы спасти себя и солдат. Аннигиляция — это когда два зла объединяются в ненависти друг к другу и при этом взаимно уничтожают добро. Эти два зла равноценны, независимо от того, что они сами в себе мнят или возглашают. Кто убил этого ребенка? Первые, кто послал, или вторые?
Читать дальше