Чем ближе надвигалось время решения и время исполнения решения, тем нетерпеливее и жалостливее становился некий человек, который должен был вместо меня покинуть землю отцов своих, моих и ихних и отправиться доживать веки свои в чужих краях на хлебах милостыни. У нас с ним был уговор, что он не уедет, пока не расскажет о великом времени Абсурда всего, что удалось обнаружить, распознать, наблюдать и догадаться.
— Ты знаешь, — говорил он мне, — и сны, и наивные картины представляются мне абсурдными так, что уж и трудно мне угадать, где осмысленное, а где обессмысленное. Только живые наблюдения! — восклицал он. — Только непосредственные свидетельства! Никаких газетных фактов. У меня накопилось четыре чемодана газетных вырезок, и каждая дюжина их — есть яркое и убедительное доказательство абсурдности всего происходящего. Ежедневно абсурд актуализируется нашими поступками.
Я слушал его внимательно, даже, пожалуй, живо и участливо. Люди, охваченные искренней страстью, какого бы рода эта страсть ни была, всегда оказываются удивительно откровенным явлением, какое редко встретишь в обычном человеческом общежитии и общении, когда весь наличный мыслительный материал с лихвой исчерпывается двумя сотнями заезженных, затертых слов. Только между настоящими друзьями, не разделенными взаимными долгами и взаимной завистью, возможно столь энергичное откровение и такое пристальное внимание. Я исключаю случаи патологического исповедальничества, обычного среди русских и нерусских поэтов средней руки, готовых в любое время своих и чужих суток выворачиваться наизнанку в своей откровенности.
Мой приятель, некий, как я называл его про себя, человек, потому что он был похож на многих и нес в себе некую внешнюю стертость, мой приятель был в этом смысле исключением, как многие наши приятели, других мы не заводим: мой приятель не стал бы исповедоваться перед случайным слушателем и тем более о том, что волновало его до тайных глубин души, скорее стал бы исповедоваться до глубины вашей души, если вы ему внимаете; но на этот раз, когда он пришел ко мне пить чай и беседовать, то есть священнодействовать в душевном благорасположении, — я увидел в нем неуверенность. Либо задача написать об Абсурде зажгла его так, что приятель начинает гореть без топлива, либо абсурд из-за своей повсеместности и распространенности начал надоедать, либо он передумал уезжать из милого всем нам отечества, но пока боится признаться в этом, либо — что было бы вовсе печально — мой приятель, человек незлобивого сердца и неторопливого ума, заболел Абсурдом.
Я знал, насколько болезнь привязчива и неотлипчива, когда-то я сам переболел ею и едва спасся от хронической стертой формы слабоумия. На всякий случай я приготовился заставить приятеля замолчать и выслушать в моем чтении сто двадцать два стиха Экклезиаста. В некоторых, не очень тяжелых случаях, стихи Экклезиаста производили потрясающий эффект. Иногда человек на всю жизнь обретал иммунитет к абсурду. Правда, при этом он становился меланхоликом, но это, как говорится, было из другой оперы. К счастью, Экклезиаст не понадобился, и разговор сам собой принял спокойный характер.
— Это же превосходно! — воскликнул я, выслушав, что книга об Абсурде почти готова, и остаются лишь кое-какие мелкие стилистические замечания. — Главное — логика изложения. Как только ты закончишь свой труд нелицеприятный и вечный, мы переведем твою книгу на языки математики и затем ненахально, но упорно введем в Великую Машину и, — я рассмеялся язвительно, — тогда посмотрим, что изо всего этого проистечет. Такого коварства ей, пожалуй, никто не подсовывал. Пусть попытается раскусить нашу хитрость. Врачу: исцелися сам. Будем воевать абсурд его собственным оружием.
— Возможно, ты прав, — задумчиво произнес мой приятель, и Машина сойдет с ума и выпустит всех, кто жаждет уехать по внутренним своим причинам, по всеобщему поветрию или от нечего делать, но что тогда станется с государством?
— Мне бы твои заботы! — рассмеялся я. — Ей-ей, тебе нечего беспокоиться о державе. Она вечна, непобедима и неколебима. Абсурд, как ты сам, по-видимому, понял, обладает непостижимыми способностями к приспособлению именно по причинам своей антижизненности и алогичности. Он способен порождать сторонников себя, как саранча порождает себя во время эпидемий. Во-первых, уедут далеко не все, а лишь кучка отверженных нашим здоровым обществом. Во-вторых, те, кто останутся, будут счастливее, поскольку их будет меньше — не забывайте про фактор пространства! — и вместо одной вонючей конуры на гражданина у них будет по две-три вонючих конуры на каждого и, стало быть, вонь будет не столь заметна. В — четвертых, все сохранится прежним и если что-то изменится, то, возможно, цвет лиц и газетных полос станет не столь серым.
Читать дальше