— Ладно! Поедем ко мне, — сдался Валера.
У него дома, как когда-то, мы проговорили на кухне всю ночь. Уютная, типично русская жена поставила нам закуску, посидела и, не выдержав, ушла спать, а мы все вспоминали и вспоминали: «А Жидков — знаешь кто?»...
Потом он повел меня в комнату для гостей... Ну, как квартирка? — спросил он. Я восхитился, хотя мог бы сказать, что это — наша квартирка, типичная квартира интеллигента восьмидесятых, захламленная книгами, старыми вещами... У нас уже «новые» понастроили таких хором! Правда, жить там, на мой взгляд, абсолютно нельзя. А здесь я заснул как дома.
Наутро мы ехали на работу в электричке, сев на маленькой станции в зажиточной части Бронкса, состоящей из маленьких домиков в зелени.
Валера снова был возбужден:
— Ты видишь, что написано на стене? «Пожалуйста, не разговаривайте громко по мобильным телефонам, не беспокойте соседей!» Вот так вот!
Потом мы торопливо завтракали в кафе на первом этаже его офис-билдинга, и Валера тыкал маленьким пальчиком:
— Ты видал? Све-жайшие булочки!
Я чуть было не сказал ему, что теперь свежайшие булочки есть и у нас... Но зачем сбивать настроение счастливому человеку?
Потом Валера стоял в холле возле огромного негра в комбинезоне и строго показывал ему пальчиком на перегоревшую лампочку возле лифта.
В последний мой день в Америке мы оказались на высоте — на огромной высоте смотровой площадки Торгового центра. Под нами было триста этажей. Вдалеке мост перелетал залив. Под нами, на страшной глубине, среди хмурой ряби воды, зеленела крохотная Статуя Свободы. Надо быть безумцем, чтобы подниматься так высоко! — мелькало ощущение. Это же страшно!
Как страшно, наверное, было падать оттуда одиннадцатого сентября!
Для большинства появившихся в Петербурге Невский начинается с Московского вокзала. Так начался он и для меня — что характерно, еще до моего рождения. В 1934 году мой отец, который моим отцом еще не был, решил бросить учебу и уехать из Ленинграда. Он уже взял билет на поезд. И... опоздал. Чуть-чуть. Он говорит, что бежал за поездом и почти уже достал до поручней последнего вагона. Всего несколько секунд, несколько сантиметров отделяли меня от небытия. Но — до поручня он не дотянулся. К счастью для меня. Вернувшись в общежитие, он увидел денежный перевод от друга, остался, закончил учебу и встретил мою мать. Так что для меня Невский начинается неплохо.
И не только для меня. Эта главная духовная магистраль нашего города набита сюжетами, дышит литературой. Еще Гоголь справедливо заметил, что даже самый простой человек, выходя на Невский, немножко сочиняет себя, свою эффектную роль — он понимает, что здесь на него смотрят, и он должен быть в образе, во всяком случае — в форме. Помню знаменитую «Сосисочную» недалеко от вокзала — туда многие ханыги ходили утром опохмеляться. И помню, как меня потряс там один бродяга — и не лохмотьями, не сизым лицом (это мы уже видели), а тем, что под мышкой у него была книга: «Как закалялась сталь». Видимо, он искал для себя высокий образ.
Я, как и многие ленинградцы-петербуржцы, стал ощущать себя, чувствовать, видеть со стороны именно на Невском: где же еще? Он — витрина.
Рядом с домом, где я тогда жил, был какой-то заводик, и мы с друзьями-школьниками, холодея от страха, вбегали туда, в какую-то кладовку, и торопливо напихивали в карманы обрезки какой-то мягкой технической ткани. До сих пор чувствую ее на ощупь... видимо — байка. Но дело было не в самой материи, а в ее цвете. Тогда заканчивалась серая сталинская эпоха — и таких цветов, как имели эти клочья, не было нигде. Неприлично желтый. Нежно-зеленый. Недозволенно-розовый. Мы ясно чувствовали, что это запрещенные цвета — нелепо было думать, что современная суровая эстетика такие цвета допустит — в одежде или хотя бы в чем-то. Эту запретность мы ощущали очень сладко: пожалуй, мы чувствовали, что нарушаем не только суровую сталинскую эстетику, но и какую-то еще — и это придавало нашим действиям особую остроту. Мы не просто воровали — мы воровали то, что в нормальном обществе даже видеть нельзя. А мы собирались эти шарфики надеть! Не сразу, конечно. Но наконец, решившись, мы собирались небольшой компанией, чувствуя свою обреченность, и шли. До Невского мы несли наши «знамена» спрятанными: ходить так по обычным улицам было глупо и ни к чему! Но где-то на подходе к Невскому мы заходили в парадную, делали глубокий вдох... и выходили уже в этих невероятных шарфиках. Конечно, в них можно было появиться только на Невском — а где же еще? — в зоне риска, в зоне творчества. До сих пор помню то ощущение, отсвет того запретного цвета у себя на щеках и взгляд на встречных: ну как? Невский тогда был Бродвеем, дорогой стиляг, людей отважных — их выкрутасы вряд ли повторимы в другой стране. Именно они вернули городу, после долгого перерыва, почти утраченный им иностранный акцент. Но, глядя на них, я чувствовал отчаяние: нет — и им, смелым новаторам, наши цвета не подходят, кажутся дикими. Еще тогда я впервые ощутил тоску, неприкаянность творчества... снова — не то!
Читать дальше