Наверное, мои ровесники помнят мутные зеркала витрины на углу Невского и Литейного. Все наше поколение, сочиняя себя, смотрелось в них. Смотрел и я: тусклое отражение, жалкий, почти невидимый шарфик — и тьма, пустота вокруг тебя. Сколько надо сделать, чтобы заполнить эту пустоту, чтобы тебя наконец увидели! Сделаешь ли? И с чего ты вдруг решил, что можешь что-то?
Дальше я шел уже на дрожащих ногах: все пропало, в очередной раз провалилось. Ты — никто. Тебя — нет и не будет. Бойкие друзья, храбрившиеся на подходе к Невскому, по одному отставали, отчаявшись, и ты шел один. Особо остро неприкаянность чувствовалась на Аничковом мосту, где одиночество твое становилось уже окончательно-бесспорным, а резкий ветер с Фонтанки вышибал слезы. Как же я потрясен был, когда через десять лет прочел стихотворение, написанное давно — но точно про это состояние и даже про это место!
Чернели грубо баржи на канале,
И на мосту, с дыбящего коня
И с бронзового юноши нагого,
Повисшего у диких конских ног,
Дымились клочья праха снегового...
Я молод был, безвестен, одинок.
В чужом мне мире, сложном и огромном,
Всю жизнь свою я позабыть не мог
Об этом вечере бездомном.
И я не мог позабыть! Оказывается, Бунин на том самом месте испытывал те же самые чувства, что и ты! Близость, в которой ты оказываешься с гениями на Невском проспекте, не существует больше ни на одной улице мира, поэтому Невский — самый гениальный проспект.
А вот здесь — шаг назад с Аничкова моста, на углу Невского и Фонтанки, Достоевский, по его словам, пережил самый счастливый момент в жизни — выйдя от Белинского, который с восторгом отозвался о «Бедных людях». Вот — на этом самом углу...
А чуть дальше, при спуске с Аничкова моста вперед, у Лавки Писателей примерно через сто лет был счастлив я — увидев, как, выйдя из Лавки, девушка вслух читает мою книгу своему кавалеру, и они смеются. Этого уже не забудешь никогда. Я подумал в тот момент: а не прыгнуть ли мне сейчас в Фонтанку и не утонуть ли? — ведь более счастливого момента в моей жизни не будет! И был прав.
Литературная теснота, царящая на Невском, упоительна, а возможность чуть не на каждом шагу ощутить гения делает всех петербуржцев слегка гениальными. Вот из этой Лавки Писателей мы впервые в своей жизни, более того, вообще впервые за последние полвека вынесли книги Платонова, Мандельштама, Хармса. Чудное заведение!
А если пройти немного вперед, то явится заведение не менее важное в литературной жизни — гостиница «Европейская». Недавно журналистка спросила меня: «И вас пускали туда?» А как же! Я истратил там свой первый гонорар — сорок рублей за маленький детский рассказ. И как истратил! Был взят отдельный кабинет в бельэтаже над большим залом, там, где летит на витраже Аполлон на тройке по розовым облакам. Были — Андрей Битов, будущий русский классик, Миша Петров, будущий дважды лауреат Госпремии в области физики — и пять манекенщиц. И нам хватило денег! Счастье поколения шестидесятников в том, что мы застали уникальную эпоху, которая не повторится больше никогда: полная свобода духа неотразимо сочеталась тогда с тоталитарной жесткостью цен, и мы могли — тогда еще могли — эту свободу духа как следует отметить. Потом пришла и свобода цен — и все рухнуло. А тогда — и Бродский, и Довлатов, и Горбовский, и Соснора, и Кушнер успели вкусить эту сладость. Может, потому поколение шестидесятников и вышло таким нахальным и многого достигло: юность наша прошла не в подворотне, а в лучшем ресторане Санкт-Петербурга. И это мы вернули легкий и ироничный стиль жизни и письма, до нас запрещенный.
Выйдя из «Европейской», где прежних результатов, увы, уже не достичь, мы вскоре оказываемся на канале Грибоедова. И снова — цитаты. В голубом доме Энгельгардта шумит лермонтовский «Маскарад». А за мостом, под куполом Дома Книги, литература поднималась вверх по этажам. Здесь ходили Олейников, Введенский, Заболоцкий, Зощенко, Хармс. А за углом чуть дальше виден писательский дом — где жил, например, Зощенко. Рассказывают, что однажды Катаев, «заложив» Зощенко, приехал в этот дом и встал у дверей Зощенко на колени: «Прости, Миша!» И Миша простил. Совсем недолгое время спустя Катаев снова заложил Зощенко и снова приехал. И снова — на колени. «Извини, Миша!» Но Миша не извинил. Он сказал: «Знаешь, ты становишься однообразным!» Так гласит легенда, которыми буквально напичкан этот «недоскреб», как называли его знаменитые обитатели, прошлые и нынешние, среди которых много моих друзей.
Читать дальше