До этого мы, конечно, с Алевтиной подготовились, тщательно всё продумав. Характер у нее сильный был, решительный — вся в академика-отца. Я признался ей, что самочинно уменьшил отверстия в «стаканах» сеялки, высыпающих зерна, — считая, что и такое количество зерен моего проса даст вполне достаточное количество всходов. Почему у меня появилось столь дерзкое решение, да еще в столь опасную пору, — не могу объяснить. Но помню, как оно появилось, и я не смог ему противостоять. Это опасное упрямство досталось мне, видимо, от отца. Но именно лишь в такие минуты я ощущал, что делаю нечто существенное, за что потом смогу себя уважать. «Ты упрямый осел!» — сказала мне Алевтина, когда я рассказал ей. После этого она буквально умоляла меня: если я не хочу оставить ее вдовой и детей сиротами — ни в коем случае не признаваться в содеянном. Где-то уже под утро я с неохотой согласился. Когда все еще спали, мы пошли с ней на машинный двор и восстановили стандартные отверстия в стаканах сеялки. Осмотрели те два мешка, что остались и могли меня погубить. Вспомнили, что шел тогда дождь. Стаканы сеялки открываются периодически, от вращения колеса. А в дождь земля мокрая, и временами колесо не крутится, а скользит юзом, и стаканы не открываются, и таким образом могло высыпаться меньшее количество зерен на погонный метр. От сотни мешков осталось два. Потянут — на тюрьму? Кинув на них последний взгляд, мы пошли по полю домой — подготовиться к встрече с комиссией. Помню, был красивый восход. Просо уже проклюнулось: всходы были красивые, дружные. Помню, это больше всего меня мучило — как же они будут тут без меня, ведь столько еще работы с ними, до сбора урожая! Неужто не увижу этого? Алевтина сказала мне: «Давай, я возьму сейчас бабушкино варенье, и мы зайдем к Кучумову с угощеньем к утреннему чаю. Он мужик хороший и, кроме того, многим обязан моему отцу». — «Нет!» — «Эх ты, — Алевтина говорит, — как был вахлак деревенский, так и есть!» Мы пришли домой, и почти тут же за нами прибежал дурачок Веня — он был на станции кем-то вроде курьера. Почему-то комиссия вышла не вся, а только двое — Кучумов и еще один, со счетами и линейкой. «Остальных в Казань отозвали», — хмуро Косушкин мне сообщил. Хорошо это или плохо? Наверное, хорошо. Всё поле облазили. Каждый стебель сосчитали. И Кучумов написал: «Всходы соответствуют норме». Вечером Алевтина мне говорит: «Ну теперь-то мы хоть зайдем к нему? Человек нас спас». — «Нет», — сказал я. Теперь об этом жалею. Вскоре Кучумов ушел в армию и погиб. Страдал я от характера своего. Понимал, что стеснительность моя порой в грубость, а порой и в хамство переходит, в нежелание с людьми говорить. Так и осталось!
Косушкин с особым значением мне руку пожал — от него это подарок: суровый был человек. Рассказывали о нем: «Приходит он домой на обед. Молчит. Жена суетится, бегает. Знает уже: что чуть не по нем — гроза! И вот как-то раз — щей горячих налила ему, стопку поставила. Хлеб. Сидит, не ест. “Коля! Ты чего?” В ответ ни звука! Прошло минут пять. Молча встал. Вышел, и дверью грохнул... Оказалось — ложку не положила ему!» Так что симпатия такого человека дорогого стоит! Вскоре тоже на фронт ушел. Без него совсем трудно стало.
В августе — как раз посевы нужно было убирать — приходит приказ: всех работоспособных мужчин отправить за Волгу, на строительство оборонительных рубежей... Что всё бросается здесь — даже не обсуждается. Враг уже близко подошел.
Собрали в Казани всех — в основном стариков, составили списки. Меня назначили командиром сотни. Заместителем я сделать попросил моего друга Талипа, нашего лаборанта. Ему уже за шестьдесят было, но каждый год у него по ребенку рождалось. «Работаю понемножку ночами!» — скромно говорил.
Посадили нас в грузовики и отвезли за Волгу, в голую степь. «Здесь будете работать». — «А жить?» — «Стройте, — Маркелов нам говорит, военный инженер, — ройте блиндажи, долговременные огневые точки — и будет у вас крыша над головой. А пока еще тепло, в поле поживете». Стали мы землю рыть, строить траншеи, укрепления. И страшные дожди тут пошли. Земля тяжелая, к лопате липнет — не отбросишь ее, приходится руками снимать. Греться негде, сушиться негде. Первое время мы ходили еще в деревню ночевать, за семь километров. Потом так уже уставали, что спали в вырытых ямах — одежду какую-нибудь постелешь и спишь. Считали, сколько дней еще осталось до возвращения — вначале сказали нам, что на месяц нас посылают. И вот — последний рабочий день. Все уже радостно домой собираются, и тут на вечернем построении объявляют нам: все, кто тут есть, остаются еще на два месяца. Ну, тут волнения, конечно, начались, у женщин — слезы. Говорят мне мои: «Ты начальник нашей сотни, иди Маркелову скажи, чтобы на два дня домой отпустил — помыться и теплые вещи взять. Морозы ведь начинаются». Передаю эту просьбу Маркелову — тот начинает кричать: «Это дезертирство! Покидать строительство оборонного рубежа — преступление!» Вышел я от него. Как у нас в Березовке говорили: «Словно меду напился!» Пересказал всё нашим. Молча разошлись. Но потом, видно, опять где-то собрались. Утром будит меня Талип мой — бледный, как смерть: «Егор Иваныч! Беда! Вся наша сотня ушла!» Маркелов меня, скрючась, встретил — обострение язвы у него. Сипел только: «Ответишь! Ответишь!» К счастью, связь с городом не работала. Но Маркелов поручил заместителю своему в город меня везти, когда машина приедет. Помню последнюю ночь — темную, морозную. На звезды смотрел. И сказал, помню, себе: «Если останусь жив — обязательно все созвездия выучу!»
Читать дальше