— Нет, не видел, — ответил дед.
— Уже в третий раз за полгода снимают, — гордо поделился молоденький участковый.
— Дворники — вещь дефицитная. Сочувствую, но ничем не могу помочь.
— Да мне-то что сочувствовать, вы соседу своему посочувствуйте.
— Я как раз соседу и сочувствую, — пояснил дед. — Как мать-то твоя?
— Мать хорошо, спасибо. Ну, пора мне: работа, — с напускной важностью произнес паренек.
Участковый увидел, что я прячусь за дверью в Большой комнате, вдруг подмигнул мне, как маленький, и вышел. Огрызком простого карандаша он отметил в блокнотике, что в квартире 82 побывал. И позвонил в следующую.
— Что ж не вышла-то поздороваться? — спросил дед у бабули Мартули, когда участковый ушел. Бабуля конфузливо улыбнулась: свое беззаконие у загса она помнила.
Отец и бабуля Мартуля уходили каждый на свою работу. Мать садилась на кухне у окна и пила ячменный кофе — кружку за кружкой. Кот укладывался под батарею и скучал, а я клала ему на голову деревянный кубик. Кубик скатывался. Кот терпел. Потом я предлагала коту: «Пойдем охотиться на „тридцатьчетверку“?». Тасик возмущенно давал мне лапой по носу и уходил на кухню. Кот никогда ничего не доказывал, просто бил лапой — таков был его железобетонный аргумент. Я была смелее кота и шла на охоту в одиночку — тихо, на животе подползала к «тридцатьчетверке» за шкафом, на которой лежал дед.
Дед замечал меня и вдруг говорил: «Не слушай никого, стрелочник жуков. Пусть себе думают, что хотят».
— Как убить «тридцатьчетверку»? — спрашивала я деда.
— Гранату бросить, — отвечал он.
Я бросала под тахту кубик и шепотом говорила «ура» — кричать было нельзя: у матери болела голова. После убийства «тридцатьчетверки» я садилась к деду на постель и разглядывала гипс на его руке.
— А ты один на «тридцатьчетверке» через войну шел? — начинала я допрашивать деда.
— Нет, много нас шло, — дед говорил, как будто я была взрослой и все понимала. — Я водителем-механиком на Т-34 был. Прямо из призывного пункта повезли меня с другими пацанами в телячьем вагоне в танковый учебный полк. За три месяца выучился боевую машину водить — после трактора танк не тяжело освоить. И снова в телячий вагон — уже на фронт. Был со мной в экипаже радист-пулеметчик, он под «вышку» попал, за самострел. Остальные погибли. Три экипажа я сменил. В Кенигсбергской операции участвовал, до Берлина на своей «тридцатьчетверке» дошел уже опытным механиком. А потом уж в город приехал, на завод устроился.
Дед закрывал глаза и замолкал. Он думал о деревянных домах, в которых до революции жили купцы, о холодных зимах и сугробах по пояс, о горбатых улочках и темной реке, по фарватеру которой шли теплоходы. Нравился ему Город на Волге. Он вспоминал людей — как ходили они в драных платках и ватниках, и даже у молодых глаза были немолодые. Что-то сделала с ними со всеми война: должна была озлобить, а все словно породнились, одну на всех беду пережив.
Он вспоминал, что был на заводе, когда в марте, четвертого числа, по радио вдруг начали передавать бюллетени о тяжелом состоянии вождя. Люди прильнули к радиоприемнику и сквозь шипение улавливали слова: потеря сознания, инсульт, паралич… Шепотом передавали страшные подробности тем, кто стоял сзади и плохо слышал. В пятницу, шестого марта, рано утром по радио объявили, что вождь умер. Люди плакали.
В тот же день он после смены возвращался в рабочее общежитие и увидел, как девочка на салазках под горку комод тащит. Вся платками обмотанная — и голова, и грудь. Он подошел, взял у нее из рук веревку и потащил — легко. Тут она на него глаза подняла — и он оторопел: взрослая женщина, а худая, словно подросток. Глаза у нее были черные, как земля после дождя. Помог он ей дотащить салазки, и она ему говорит:
— Спасибо, пойдемте я вас чаем напою.
Он пошел за ней. Провела она его в свою комнату, керогаз у соседки попросила и вскипятила воду. Пили они чай из оловянных кружек, обжигая губы. Муж у нее без вести пропал в сорок втором. А дети — всех трое — в войну от тифа умерли.
— Выпить мне надо, — сказала женщина и достала из сундука банку мутного вина из яблок.
Заночевал он у нее. Ушел утром тихо, чтоб не разбудить никого. В цехе под капотом «полуторки» возится, а на душе неспокойно. Весь день не выходила эта женщина у него из головы. На третий день не выдержал — пошел к ней. Снова заночевал да и остался насовсем. Только недолго они с ней прожили — умерла она через одиннадцать месяцев от пневмонии.
Читать дальше