Понятно, что данный инвентарий вполне может быть неполным, путать местами или же смешивать, дробить, неправильно квалифицировать позиции, быть попросту некритериальным. К тому же хронология, то есть последовательность обнаружения этих даров может быть абсолютно иной, да и возможна синхронная, взаимоопережающая, пульсирующая, либо симбиозная модель их обнаружения — это уже дело подробных слежений и тонких умозрительных проникновений. Встает, к тому же, вопрос о степени интенсивности каждого из даров, о некой компенсаторности, о возможности внешнего (скажем, круга сообщников, общей насыщенности культурной ситуации) влияния и замещения.
И, бог знает, что еще может отыскать тонкий, въедливый, нелицеприятный или, наоборот, обожающий исследователь.
Я познакомился с Ниной Юрьевной уже в пору ее вполне сложившегося способа письма и поэтического облика. Она была ценима друзьями, уже угадываема критикой, предвкушаема широкой читательской аудиторией (что и подтвердилось в начале 90-х). Но, должно заметить, среди круга ее друзей и единомышленников она выделялась не только несомненным социальным темпераментом, но и неким оживляющим творческим беспокойством, постоянной взбудораженностью, угадываемой потенцией не столько изменений, сколько наращиванием новых поэтических обертонов и возможностей поэтического жеста — это угадывалось сразу. Беспрестанная неуемная стихотворная деятельность ее в сумме, массе ежедневных прибавлений словно прорывалась в пространство, превышающее просто качество и смысл поэтических текстов. Судя по последним произведениям, она вступала уже в некую метапоэтическую область, обретая некую метапоэтическую позицию, объявляющуюся в возможности давления на все культурное пространство, способности абсорбироваться в школах и течениях. Все это, думается, проявится при полной публикации ее последних текстов.
Как правило, велик соблазн (свойственный особенно русской традиции восприятия магической роли поэта) мыслить метафизически предопределенной и лично угадываемой смерть поэта. Но так же бессмысленны и фантазии по поводу того, что бы он, поэт, смог еще сотворить, не оборвись его путь.
Последний мой долгий разговор с Ниной Юрьевной случился весьма далеко от Москвы — в Нью-Йорке. Уже вполне предчувствуя близкий конец, она спросила меня, боюсь ли я смерти. На мой ответ, что я уже (я подчеркнул «уже») не боюсь смерти, а боюсь обстоятельств смерти, она заметила, что тоже, в отличие от давних дней молодости, да и совсем недавних дней страсти свершения, сейчас она смерти не боится, так как присутствует некое чувство этой свершенности. (Она оговорилась, что, конечно же, беспокойство о семье и детях ни в коей мере не может оставить ее.)
Вот, пожалуй, из постоянных недоумений по поводу себя и возникли на бумаге эти две составляющие — мои представления о сути, становлении и роли поэтического дара и существования в современной культуре и мой последний разговор с Ниной Юрьевной, — дающие возможность, мне во всяком случае, иметь некое представление о ее посмертной судьбе в русской литературе.
[Вопросы Льву Рубинштейну]
Начало 1980-х
Ув. Лев Семенович,
хотя Вы и известны в широких кругах литературной общественности как Рубинштейн-Московский, для меня Вы навсегда, со времени нашей первой исторической встречи, когда, только увидав друг друга, мы бросились навстречу друг другу, восклицая друг другу: Друг! Друг! Как долго сердце страждало, ожидало встречи с твоим дивным гением (задолго до личной встречи мы слали друг другу невидимые приветы, приветствуя друг друга письменными свидетельствами уважения друг к другу), как исстрадалось оно в одиночестве мирском, не видя кругом души родной, близкой и конгениальной — это в основном восклицал я, а Вы морщили нос в недоверии к славе моей, надолго меня опережавшей, бежавшей впереди меня. Конечно, Вы имели на это право человека высокоинтеллектуального и высокообразованного, мэтра культуры московской, но Вы не знали и не могли знать культуры соседней, соседствовавшей с культурой древнего и утонченного центра мировой истории, культуры нараставшей, молодой и стремительной, культуры Беляево, лидером которой был я, прозванный Пригов-Беляевский, не знали вы ни этого центра, ни меня, но Вы узнали и с тактом и чувством истинного и чувством опознания истинного, Вы опознали меня, и Вы полюбили меня, и посему Вы навсегда останетесь для меня просто Лев Семеонович, так что, обмениваясь триадами этих вопросов, вступая уже в их третий круг (что, возможно, полнейшая неожиданность и приятная новость для всех любителей искусства), то есть задав уже 12 вопросов, и <���получив> ответов, естественно, 12, 24 раза коснувшись уже всех, нами, и до сего момента задавания вопросов, передуманных, переобсужденных и пережитых всеми силами и муками наших отзывчивых сердец тем и их софистикой тел ответвлений (как говорят в Англии, чем они, англичане, и близки нам), не рискуем ли мы исчерпаться (ну, конечно же, нет! нет! талант и особенно гений, как и атом, как и мир, как и космос, как и Вселенная, как Атман-Брахман и все на свете, отраженное в капле росы, в слезе ребенка, улыбке девушки, в суровости мужа и ласковости матери, все, все, ну буквально все неисчерпаемо!), но все-таки, не рискуем ли мы исчерпаться на первом же следующем ответе-вопросе, то есть вопросе с порядковым номером 13, хотя, конечно, Вам с Вашим математическим образованием и даром, уникальным даром геометриста-алгебраиста теории множеств, с опытом логика и методолога, практика машинного программирования и теоретика языкознания, гораздо легче, чем мне, избегать разного рода тавтологий или, в лучшем случае, синонимии, а что же делать мне, воспитанному полями и лугами, лесами и небесами, пением птиц и невидных голосов, дыханием духа высшего пространства беляевских, актеру сцен драматических и оперных-, весельчаку и затейнику?! — пожалуй что, петь мелодии знакомые (а порой и незнакомые), по-прежнему вкладывая в них душу: искренность искусства — всегда искусство! а глубоко переживающий талант — всегда большая новость!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу