Парень смолк, потом крепко, с побелевшими скулами, выматерился и схватил доктора за грудки:
— У тебя же лекарства, у тебя же уколы, гад. Убью!
Руки его, те самые, что так чутко и бережно несли по течению мать, страшно напряглись, на сократившихся мышцах зловеще, кольчато набрякли жилы.
Доктор, дернувшись головой, и впрямь, кажется, уже оторвался от земли.
Сергей схватил парня сзади, тот оттолкнул его, вырвался, выскочил из палаты, побежал по лестнице, по коридорам.
На каждом из трех этажей он забегал в комнаты дежурных врачей, поднимал их на ноги, умолял, матерился, требовал — подняться наверх, спасти, вернуть… Искал. Бился лбом — литыми кулаками в глухую, безответную стену. Так Сергей его и догнал: парень стоял перед стеной и лупил в нее тяжелыми кулаками.
Сергей положил ладонь ему на плечо:
— Возьми себя в руки…
Вокруг него на некотором отдалении с тревожным любопытством кучковались люди — больные и здоровые. Перешептывались…
Кулаки разжались, только что садившие по стене руки бессильно приникли к ней, поползли, царапая ногтями старую, грязную штукатурку, вниз. Парень уронил голову и заплакал — в стену, в бетон. Такая могучая, такая несокрушимая спина и — такая мальчишеская. Сотрясаемая захлебывающимся, некрасивым, неуклюжим мальчишеским плачем.
— Гы… гы… гы…
…Все-таки однажды Сергей эту женщину видел. Видел еще живой и видел не мельком. Младший сын вышел встречать очередного профессора, а она как раз попросила напиться. Кувшинчик с водой и тонкая фарфоровая кружка стояли перед нею на тумбочке. Но сил поднять кружку, а тем более кувшин, у нее не было. Сергей поднялся, подошел к ее кровати, налил в кружечку воды. Он уже подносил воду к ее губам (вот откуда знает, что губы у нее спекшиеся), когда его будто ножом полоснуло. Такие прекрасные, синие, насыщенно, интенсивно синие, х и м и ч е с к и синие глаза у женщины. (Помните из детства: какой карандаш? Химический. И еще послюнявишь его для пущей яркости. «Простой» и «химический».) Так и синева — простая и химическая. Когда небо — навылет. Синее с черным. Синее с космосом. Выйти в о т к р ы т ы й космос. Лихорадка, смерть ли, реявшая над нею, сделала их такими?
Сергей постарел и на этот взгляд. И на этих людей — где бы еще повстречал их?
А ведь он, можно сказать, уже видывал и своего ребенка мертвым. И это ведь теща спасла его. Вспомнилось, увиделось так явственно, будто было только вчера. И так же, как тогда, заныло сердце. Обреченно заныло, беззащитно. Заскулило. Завыло. Перед бедой, которую ему не взять, не изжить: так она велика. Перед роком. Господи, неужели повторяется та же история, что с матерью? Стоило ему представить ее мертвой, зарезанной, и в него навсегда, неизгладимо вошло ощущение ее смертности.
Он так и живет с того памятного дня с этим холодком под ложечкой, с этим ощущением, осадком, чутко притаившимся — отравой — на дне.
Как то часто бывает с детьми, Маша заболела совершенно неожиданно. Утром, днем бегала, «звенела звоночком», как говорила о ней бабушка, ходила на улицу. Обе в шубах, бабка в искусственной, сшитой на заказ — хоть на старости-то лет — и составлявшей предмет тайной бабкиной гордости: шубу носила так же, как Серегина мать когда-то тоже с немалыми трудами справленную «плюшку» — только «на люди»; и Маша — в натуральной, рыжей болгарской шубке. Они напоминали на улице медведицу с медвежонком. Медвежата, говорят, рождаются с рукавицу, а Маша тогда и была росточком с рукавичку. Девочка в меховой рукавичке. А ночью у Маши открылся жар. Бредила, вскидывалась, теща услыхала, подошла, потрогала лобик: полыхает. В доме поднялся переполох, во всех комнатах включили свет, забегали в поисках лекарств. Бегали жена и сыновья, Сергей держал Машу на руках. Девочка горела сухим, внутренним, выступавшим лишь на щеках — рдяным шелушащимся румянцем — огнем. Только волосы были влажными, мягко ниспадали с его ладони. Тельце дрожало, Сергея тоже била нервная дрожь. Наконец в комнатке появилась жена со стаканом воды и с ложечкой, в которой была растерта таблетка. Она уже протянула ложечку к губам дочери, когда Сергей увидел и ощутил совсем неладное. Дотоле расслабленное под ночной рубашонкой тельце Маши вдруг напряглось, выгнулось у него на коленях. Голова запрокинулась еще больше, так что на худенькой длинной шейке прорезались сухожилия. Глазенки закатились: из-под ресниц на Сергея глянули — пугающе, потусторонне — белки. В уголках скривившегося рта появилась, набухая, пена. Дрожь сменилась конвульсиями… В детстве Сергей по глупости подстрелил из мелкокалиберной винтовки птичку. «Чабанки» — называли этих сереньких, чуть крупнее воробья, птах, потому что по весне их излюбленным занятием было ездить на спине у овец, выковыривая из их запущенной за зиму шерсти нечто, пригодное для употребления в «чабанскую» пищу. Подстрелил сидящей на земле, купавшейся в пыли, и она вот так же жалко, судорожно трепыхала крыльями, выгребая ямку под собою, в которую постепенно и погружалась, как сейчас вскидывала, трепетала руками — судорога пробегала от плеча до кончиков пальцев — его дочка. Расплата за убийство — вот когда настигло. Из рук жены выпали и ложка, и стакан. Ее саму, побледневшую, с остановившимися глазами, впору было спасать. Сергей тоже был в шоке, руки одеревенели, это были не руки, а неуклюжие грабли, на которых билось в корчах маленькое, реденькое — как говорят о материале — хрупкое тельце.
Читать дальше